Ауэзхан КОДАР. ВЕРЛИБРЫ И ЭПИГРАММЫ

Ауэзхан КОДАР

ВЕРЛИБРЫ И ЭПИГРАММЫ

дождь

В небесной математике вечно что-то не сходится. И только вздумаешь исповедаться этому миру как вдруг начинается дождь. Он тренькает по ушной раковине, по затылку, по замыслам, пестрым как бабочки. И все затухает, замирает, разбегается. Остается лишь гул машин, мчащихся по автостраде. Постукивают часы. Урчит желудок. Слух, не способный впитать столь разноречивую информацию, безвольно отдается потоку насилия.

Дождь похож на пьяного пианиста, помешанного на гамме из трех нот: ми-ре-до, до-ре-ми… Иногда его палец натыкается на металл, иногда на дерево, порой на траву. Иногда он просто бурчит что-то нечленораздельное.  Ох, уж эти сентиментальные пианисты с их изнуряющей жаждой исповеди! Это не музыканты и не христиане, а натуральные воры. Ибо попробуй настроиться на исповедь, когда тебе приходится исповедовать исповедника. А исповедник пьян и вообще, сказать ему не о чем. Он давно уже выжил из ума, да и в те годы, когда он кое-что еще соображал он понял, что исповедь — развлечение тех, кто страдает недержанием речи. Так что дождь — это ипохондрия болтунов, не обладающих телом. А нам, носителям тел более прилечествует молчание во глубине наших гортаней. Это та сила, которой нет у дождя, сила сдержанности и целомудрия; цельность, не желающая дробить себя по пустякам.

Дождь плачет и ноет, вибрирует и беснуется: играет свою немудрящую гамму.

Я сплю. Мое молчание расцвечивается яркими снами. Однажды объявится собеседник и оно заговорит. На языке непонятном дождю.

 

***

Я звал его реликтовым казахом. Он входил в комнату раскованной походкой воина-аламана. И казалось, что на боку его болтается сабля, а там, за дверьми остался боевой конь, бьющий копытом в предвкушении битвы.

Бросив громовое: «Салам!» он опускался в кресло и тут же начинал говорить о былом величии Дешти-Кипчака, о своих армейских подвигах вождя-одиночки, о маленькой Чечне, укусившей большую Россию. При этом он не успевал повторять, что хищник всегда меньше своей жертвы.

Его округлый лоб с залысинами смуглел и лоснился, раскосые глаза поражали недобрым, горячечным блеском.

Я, обычно, терялся во время его визита-вторжения и по существу был лишь несущественной  частью его живого, выразительного монолога. Я мекал, мычал, услужливо кивал головой, а сам вспоминал слова некоего австрийского полукровки о том, что традиции нельзя научиться, если она однажды ускользнула из рук.

На мой взгляд, ничьи победы и поражения ничего не доказывают. Есть лишь вечное повторение подобного или то прехождение-гибель, в течение которого избавляются от всех иллюзий. Но моему герою не дано избавиться даже от одной: от веры в собственную исключительность.

Хоть мы и жили с ним в одном великом «Сегодня», стрелки наших часов упрямо не совпадали. И оставалось только удивляться моему терпению и его опьянению собой. И отсутствию катастрофы в наших отношениях. Впрочем, он однажды уехал и, как выяснилось, навсегда. Я наконец получил право самостоятельно распоряжаться своим временем. И с тех пор понял для чего существуют могилы: чтобы в них закапывать свое прошлое и жить настоящим, хрупким и щедрым, как восходящее солнце.

 

***

 

Все враз: ИА =

Евразия.

А где же Азия?

Где Европа?

Азия — адажио,

Европа — форте.

Азия — магия,

Европа — плевра.

Сказать Евразия

Все равно что

Азия евров.

Но мы,

Как уже сказано однажды —

Азеопа.

Тебе не жарко, Европа?

Не холодно, Азия?

Я стою за пустыню свою,

Добытую словно в бою.

А ты стой за болота свои и леса.

И не лезь в мои небеса.

Это же ты, Россия —

и не Азия,

и не Европа.

А я есть Азия,

Древний Восток —

Начало всего и исток.

Восстаю словно жертва из грязи я,

Я — Центральная Азия.

 

***

 

 

Белые кони зимы,

Наклонив свои зеленогривые шеи,

Смотрят мордами в окно.

А вчера это были деревья.

 

***

Солнце черное встает,

Небо бело, лают шавки.

Душе моей недостает

Гортани песьей, чтоб загавкать.

 

Нем я, равный полумгле,

Рыбья костка хрустнет вяло.

Часы забыты на столе,

Как путник посреди вокзала.

 

***

Бытие ни есть, бытия ни нет.

Оно — невозможность билета

Туда, где грузины сказали бы:

«Ми — нет!»

О, эти обволакивающие губы

Несуществующей Беатриче!..

Я — не Дант, а дантист,

Удаляющий круги финализма,

Навязшие в зубах европейцев.

Протыкаю шары в виде блина и сосисок,

В виде шляп и прочих надутостей.

Увы, бытие до ужаса шарообразно…

А я, монголоид,

Культивирую «черные дыры»,

Способные пускать кровь

Неживой, матерь ее…

Простите, материи.

Когда мне говорят «да-да»,

Я отвечаю «нет-нет».

Когда исповедуют шар,

Я тоскую по сфере,

Но только — с толикой с-мыс-ла.

Вот такое вот коромысло.

 

***

Кто есть такой Баймухаметов?

Древнее Ветхого Завета,

Он — буквоед, зануда, крыса.

Бесстрастный словно биссектриса.

Ему пристало с этим весом

Быть верным ключником у беса.

 

Облегчение.

Краса провинций, кучер баев,

Теперь наш счастлив Кушербаев.

Был не в ладу давно с культурой,

Вот и расстался с ней, в натуре.

 

Наши парадоксы.

Как кардиналу с твердой «крышей»,

Ему расти бы, да все выше.

Зачем такое харакири?

Наш Алтынбек растет все шире.

 

Наши сюрреализмы.

Испанцы дали всем Дали,

А наш Дали — Имангали.

Он был и вице-, и курьер,

Где надо — сер, где надо — сэр.

Насколько можно в нашем веке,

Он остается человеком.

Атырау — не дно колодца,

Он в Астану еще вернется…

 

Загадочное явление.

Как «конь троянский» среди давки,

Фемина есть и в нашей ставке.

Она теперь министром стала,

Как будто нам Коржовой мало.

 

Премьер без премьеры.

Нервозность явно не любя,

Покой внушая бравым видом,

Ничем не выдал он себя,

И, видимо, уже не выдаст.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *