Ауэзхан Кодар. С высоты Кольсая

Ауэзхан Кодар

С высоты Кольсая

 

Этим летом, мне, наконец, удалось хорошо отдохнуть. Для меня отдых – это покой, абсолютное отрешение. Обычно, я нахожусь в состоянии полувозбуждения, полуторможения и полуприпоминания. Меня переполняет ощущения, что я упустил, не успел, что я должен откликнуться на то, другое, десятое: докончить статью, приступить к давно задуманному проекту, перечитать написанное. И больше всего я не люблю, когда мне в этом мешают. Однако жизнь устроена так, что к своему творчеству мы идем через множество ежедневных и даже ежеминутных препятствий.

При такой ситуации приходится удивляться тому, что все-таки еще что-то пишется, что водоворот абсурда поглощает не все, что остается еще какая-то неуничтожимая часть, которая, наверно, и является тобой, твоим духом.

 

В этом году мне исполнилось 45 лет. Юбилей вроде бы… Но когда я деликатно напомнил об этом Н.Оразалину – шефу всех казахстанских писателей, он сказал, что юбилей они празднуют с 50-ти лет. Такова, мол, инструкция, «Бодрая инструкция! – подумал я грустновато. – Она обязывает обязательно дожить до этого возраста. А если имярек не доживет? Так и уйдет, не познав вкуса всенародного признания или хотя бы уважения коллег по перу?»

Я знаю, что на это бы ответил Мандельштам. Он спустил бы меня с лестницы и кричал бы вслед: «А Гомеру юбилей праздновали? А Иисусу Христу?» На это я возразил бы, что в нашем Союзе писателей каждую неделю празднуют чей-нибудь юбилей. А посколько в Союзе у нас около семисот писателей, представьте, сколько работы у нашего почтенного секретариата. Чтобы исчерпать эту тему, я предложил бы вывеску гастронома «Юбилейный» повесить на фасаде нашего Союза писателей, чтобы форма соответствовала содержанию. Но только в гастрономе честнее, там, чтобы выпить, ты должен заплатить, а здесь все пьют на дармовщину. Словом, я не стал связываться с этой веселой организацией, точнее, фирмой ритуальных услуг, и сам отпраздновал свой день рождения с теми, кого ценю и уважаю. Перед этим мне позвонили с одной респектабельной газеты и взяли интервью, которое вышло с заголовком «Ауэзхану Кодару – 50 лет». Видать, корреспондентша тоже подумала, что раз у человека юбилей (а слухи об этом почему-то упорно ходили), значит, ему где-то, аккурат, полтинник. Так что я единственный счастливчик, который отпраздновал свое пятидесятилетие с форой в пять лет! Это был мой ответ Чемберлену, то бишь, Н. Оразалину.

 

Но, честно говоря, я обо всем этом так, для затравки. Хотя и не совсем. Дело в том, что поздравить меня приехал мой старый друг, прокурор Райымбекского района Мали Саитбеков, который и пригласил меня на Кольсай, но, прежде, к себе домой, в Кеген, где я провел несколько восхитительных дней. Мы только успевали садиться за пиршественные столы, поднимать тосты, колесить на нескольких машинах по необъятным кегенским просторам, без памяти валиться в постель, просыпаться и снова мчаться навстречу ветру, горам, небосводу.

Где-то неподалеку был Хан-Тенгри. Его не было видно. Но присутствие его ощущалось. Как и присутствие другой вершины, уже с поэтического Олимпа. Я имею в виду Мукагали Макатаева, выходца из этих мест, а точнее, с Карасаза. Мне еще предстоит побывать в его недавно выстроенном музее. Я посижу там за столом поэта, широким, как бильярдное поле; притронусь к его черной натруженной пишущей машинке; поброжу по залам, гигантским, но тоскующим по экспонатам; послушаю пожилого, видавшего виды экскурсовода, более похожего не аульного алконавта; и задумаюсь о странной судьбе поэта, который не оставляет после себя материальных ценностей, зато посмертно все, что он написал на скромных листах бумаги, материализуется в коттеджи и музеи, по которым больно ходить ввиду отсутствия того, к кому пришел. Мне многое еще предстоит. После экскурсии нам устроят сабантуй прямо посреди степи, но перед этим внук и внучка местной сверстницы поэта станцуют нам зажигательный национальный танец, а я подарю музею свежий номер «Тамыра» со стихами Мукагали в моем переводе на русский. Да, мне много еще предстоит. Но кульминацией всего явится тот момент, когда мы с другом, увлекшим собиранием грибов, наткнемся вдруг на каменное изваяние большеголовой крупноносой женщины с маленькими, «абстрактными» грудями, держащей в руках на уровне пояса что-то прямоугольное, –  то ли сосуд, то ли… книгу.

Мое восхождение

Когда мы выехали на Кольсай, ударил дождь. Как наша «Нива» ни мчалась, она не могла обогнать его. Он лил со все сторон, сзади и спереди, сбоку и вертикально. Его прозрачные потоки текли по лобовому стеклу, а дворник беспомощно мотался вправо и влево, не поспевая за новыми извержениями небесной хляби. От разбушевавшейся стихии нас отделяла только поверхность салона, в поперечнике не насчитывающая и трех сантиметров. Машина летела с такой скоростью, что мы в любой момент могли перевернуться, ибо ехали уже не по асфальту, а по грунтовой дороге, испещренной камнями и рытвинами. Тем не менее, наша «Нивочка» упорно продвигалась вверх по немыслимым кручам и серпантинам. Взобравшись на смотровую площадку, мы решили передохнуть. И только мы приняли это решение, как дождь немедленно стих. Обмениваясь шутками по этому поводу, мы вышли из машины, разложили на капоте казы-мазы и, капнув несколько ритуальных капель духам гор и степей, а главное, милостивому Тенгри, отключившему небесный потоп, медленно, но неотвязно стали вливать в себя жидкость, обладающую чудесным свойством согревать изнутри. Финны называют этот напиток «внутренним свитером». Озираясь по сторонам, я не мог отделаться от ощущения, насколько здесь все прихотливо и непредсказуемо. Это не кегенский ландшафт, где степи плавно перетекают в плоскогорья, а те – в холмы и горы. Слева от меня дыбилась скалистая вершина, а далеко внизу, под мостом, бурлила горная речка. Это ощущение обрыва и бездны, хаоса и нагромождений вызывало безотчетную тревогу, вселяло чувство неуверенности, погружая в зыбкость и призрачность почти мистические. И, несмотря даже на «внутренний свитер», было зябко и неуютно.

Стоя в кругу своих спутников, которым уже море было по колено, я подумал про Мукагали и Жуматая, выходцев из горных аулов, которые очутились в Алма-Ате, чувствовали себя там чужаками. Особенно это было присуще Жуматаю, писавшему в последние годы только о своем одиночестве. Возможно, живя в горных условиях, где каждая тропинка может оказаться последней, они научились концентрироваться и медитировать без всякой внешней необходимости, просто от избытка чувств и переживаний. Возможно, лирического возбуждения в том, что ты остаешься наедине со своей тоской, бесформенной и безмерной, и пытаешься с помощью словесного гула придать ему форму и меру. Но, выбравшись сам из чудовищного хаоса и неодолимой немоты, выправив все это в золотой слиток стихотворения, ты бываешь оскорблен, когда вместо благодарности и признания натыкаешься глухую стену враждебности и непонимания. «Поэт видит спиной», – говорил Жуматай. Поэтому, наверное, и умер в 45 лет, в моем нынешнем возрасте. Эти записи посвящаются и ему, и Мукагали, которые так и не дожили до 50-ти, так и не познали, что такое юбилей.

Путь на Кольсай был длинным и извилистым. Мы то поднимались, то опускались, то сворачивали, огибая какое-нибудь внушительное препятствие. Вдруг мы вырвались на равнину и поехали по берегу широкой, но, видимо, неглубокой речки, дно которой было усеяно камнями и галькой. Выходить из машины уже не хотелось, да и «внутренний свитер» давал знать о себе. По всему телу разлилось благостное тепло, клонило ко сну, голова безвольно болталась в такт выбоинам и кочкам. В следующий момент мы поднялись на холм. Еле продрав глаза, я увидел коттедж, сколоченный из узких деревянных панелей. Оттуда вышел седоватый сухопарый мужчина, который после недолгих разговоров сам сел за руль и повел нас по такой крутизне, что все наше предыдущее путешествие показалось детской забавой. Наш новый водила (потом выянилось, что он – поселковый аким) включил полноприводный режим и наша «Нива», как козочка, поскакала все вверх и вверх. Иы поднимались по глинистой скользкой дороге, ветви деревьев царапали нам стекла, машина шла почти вертикально. Хмеля как не бывало, голова стала ясной как стеклышко, и в этом тонком стеклянном сосуде билась только она мысль: «Зачем? Зачем покорять мне эти изуверские кручи? Чего мне дома не сиделось? Ведь у меня столько дел, а я все оставил и помчался неведомо куда… Зачем, спрашивается? Воистину, в рай идут по лезвию меча. А на Кольсай и того хуже. Стоило ли преодолевать столько препятствий, чтобы 2-3 дня поваляться на берегу высокогорного озера? Кому это нужно? Мне? Н.Оразалину? Или… Тенгри?» Я не мог ответить на эти вопросы. Да, мне сейчас некомфортно, но еще некомфортнее мне было в Алматы, культурном центре, где давно уже не происходит культурных событий, бывшей столице, где наступил период политического межсезонья, или, вернее, «мертвый сезон», причем не от недостатка проблем, а от их переизбытка в следствии которого каждый пережидал и выгадывал, когда удобнее перейти в наступление. Я думал о ситуации после выступления ДВК и выделении из него ребят из Акжола. Продираясь сквозь можжевеловые чащобы, сквозь непрестанные струи дождя, я слышал завывание ветра за стеклом машины реквием по старой доброй оппозиции, исчерпавшей все свои средства моральные и финансовые, и потому готовой пойти на альянс хоть с самим дьяволом. Я старался найти в себе положительные эмоции в новой буржуазной оппозиции и не находил их, поскольку интуитивно ощущал, что это просто честолюбивые шустрые ребята, разыгрывающие свою корпоративную карту, но никак не общеказахстанскую. Мне было грустно оттого, что на этом пространстве так и не наступит единство, а также от фатального отсутствия выбора, ибо согласитесь, что между мочой и калом не выбирают.

Что мне оставалось? Только видимость какой-то динамики, впрочем, как и всем. За это время прошел II Евразийский медиафорум, были какие-то конференции с менее пышным названием. За это время страна успела сменить даже премьер-министра, но от этого ровным счетом ничего не изменилось.

Я участвовал в обсуждениях Web-газеты «Навигатор» до тех пор, пока он не превратился в «Нави»… Помню самоуверенные, наглые выступления Алмаза Естекова, статьи Айгуль Омаровой в защиту Олжаса, переписку последнего с И.Тасмагамбетовым, помои, которыми обливали Мурата Ауэзова, язвительны выпады наших интеллектуалов, редкостно храбрых и говорливых, поскольку они выступали под псевдонимами…

Меня преследовало физическое ощущение тошноты. А что это такое? Это очень мерзкое ощущение, когда и рыгать нечем и от приступов избавиться невозможно. Возможно тошнота – это метофизика в иммпонентном, желание вырваться за пределы, которых нет… Вот и сейчас что-то подошло к самому горлу, но в это время машина одолела подъем и мы… приехали.

Наедине с Кольсаем

Назавтра мне вытащили письменный стол, несколько номеров «Тамыра», блокнот, ручку, нахлобучили на темя ковбойскую шляпу, чтобы не припекало. Мне оставалось только смотреть вокруг и как-то привести в порядок своим мысли. Передо мной лежала изогнутая чаша озера, идеально устроенная для того, чтобы твои глаза сначала погружались в ее цвета опрокинутого неба безмятежную поверхность, а потом, чуть щурясь, шагали за бурыми косматыми елями, в дружном натиске покорявшими прибрежные сопки с ярко-зеленой сочной «альпийской» травой. Они (эти ели) словно охраняли некую свою святыню, которая покоилась в самом центре, недоступная для посторонних взоров. Слово «Кольсай» означает «озеро в лощине» здесь это было буквальное совпадение семантики с топологией. Озеро как бы укрылось в лощине и только свой допущенный к телу мог созерцать эту красоту во всей наготе и бесстыдстве. И мне многое вспомнилось. Мне вспомнилось, что греки называли истину «алетейя», или то, что-то сокрыто. И в то же время Гераклит писал, что природа любит скрываться. Не мог ли бы он быть в этом солидарен с тюркскими шаманами, предпочитавшими мир превращать в загадку, чем объяснять его. Да и чисто этимологически «жумбак» происходит от слова «жуму» – закрыть глаза, утаить, зажмуриться. Так и я смотрел на озеро и жмурился от яркого солнца и всего окружающего великолепия. Я впал в почти молитвенное состояние. Тем более что рядом никого не было, никто не копошился поодаль, ведь человеческое присутствие не скроешь, оно так органично. А тут я Герцина вспомнил, который писал, что даже с лучшим другом так не посидишь, как наедине природой. И вдруг меня охватило горячая благодарность к Творцу, Создателю, без чьего благоволения не могло быть такого чуда. Я вспомнил о тюркском боге Тенгри, сейчас незаслуженно забытом, списанном как пережиток старины, архаический культ, языческое чудило, самозванец без книги и пророка. Но скажите, нужен ли пророк, чтобы быть благодарным солнцу, небу, щедрой, живородящей силе, слепившей тебя из своих потайных и все же несокрытых недр, таких вот как зеркальная гладь Кольсая? И поможет ли тебе книга, какой бы не была она священной, если в тебе самом нет способности воспринимать то, чего нет ни в каких книгах, а именно тех сигналов вокруг, которые посланы лично для тебя?

Говоря о пророке и книге, мы имеем в виду традицию. А последняя может воспроизводиться и без книги, она на то и традиция, чтобы передаваться через живую цепь поколений. И правильно написала Зира Наурзбаева в полемике с М. Булутаем, что устное слово сильнее книжного. Ведь об этом говорили и Сократ и Платон. Они понимали, что в книжном варианте слово превращается в диктатора, становится изобритательницей тоталитарного дискурса, в то время в устном варианте оно – всего лишь разменная монета в живом диалоге, где ты можешь возразить, если не согласен. Но как возразишь, Великому Автору, которого, размножив в бесчисленных монументах превратили в идола и истукана? Не потому ли во второй половине XX века Мишель Фуко и Ролан Барт почти одновременно выступили против этой ложной фигуры, объявив о смерти Автора, а значит, и десакрализации текста, с которым теперь можно обращаться как угодно. И это справедливо, так как любой автор пишет в традиции, и любой текст есть выражение определенной традиции. Следовательно, заявляет Деррида, ее можно интерпретировать независимо от авторской позиции. А для чего, Вы спросите свергать с пьедестала автора, отнимать у него законные права? Для того, чтобы его книги продолжали читать, чтобы они поплыли по волнам уже иной традиции, традиции инакомыслия. Весь сыр-бор вокруг позиции Автора потому и возник, что любое знание конечно, любая истина не вечна. Мы не можем быть заложниками мертвых символов и устаревших знаний. Но иногда происходят прорывы, когда все со всем сочетается, и нет конца потоку становления. В Кольсае, например, трудно уловить, небо отражается в озере или озеро – в небе. Это фигура взаимоотражения напомнила мне непростые, находящиеся всегда во взаимопереплетении работы архитектора Сакена Нарынова. Правда, если он и архитектор, то нефункциональный. Он скорее высвобождает пространство чем его опредмечивает. В работах Сакена философско-эстетический аспект важнее всего остального. Нарынов как демиург заставляет Вас проследить мир с момента возникновения до исчезновения. По существу, Нарынов мифологические наработки и духовные практики даосско-индуистского мира поднимает до уровня современной философии. Мастерски обращаясь с метафизичекими вещами, Сакен внутренне антиметафизичен. И в этом он сопоставим с мастерами современного дзен-буддизма. Так, в его работах дракон поглощает свой собственный хвост, плотное тело превращается в пустоту, а пустота обрастает плотью («Фаллос и вагина»), параллельные листы ленты Мобиуса держатся буквально без всякой опоры. Вообще, Сакена волнует проблема конца и начала, которые у него сводятся друг к другу и в этом взаимоуничтожении исчезают. Так что, по Нарынову загробной жизни не существует. Есть только вечное становление и умирание. Воистину, остающееся после всего. Идея Бога у европейских народов появилось из желания понять проблему начала. Но Нарынов так ставит соотношения генезиса и финала, что в ней совершенно исчезает идея Бога. Бог у Сакенане то что умер, он у него даже не рождался. А таким Богом в истории религии был только тюркский Тенгри. Поэтому все проблематику Нарынова, все его разнообразие работ, в которых время перетекает в пространство, а пространство – во время, полое обретает массу и в то же время масса является фоном для пустоты, можно назвать тенгриянской теодицией.

Я сидел у деревянного бунгала на берегу Кольсая и думал, сколько удивительных сооружений мог бы здесь построить Сакен Нарынов и самый впечатляющей была бы Анфилада или башня «Восхождение к Тенгри», в которой он запечатлел бы идею восхождения к пустоте, которая и есть Бог. Ибо я думаю, что Бог ныне нужен не для утверждения, а для отрицания, негации. Сейчас очень многие молодые и старые казахи полагают, что прикосновение к Корану, или исполнений пятикратной молитвы автоматически освятит и их поднимет неизмеримо их статус, сделает их недосягаемыми для критики. Действительно, как можно посягать на верующего, который ходит в мечеть и искренне молится. Дело в том, что молитва так или иначе – это просьба, но ведь Бог далеко, а значит и с твоей стороны должно быть встречное движение к Богу и относиться к нему не как к Пахану, который всегда прав, а как к собеседнику, к которому можно прислушаться, но с которым можно и поспорить, если не согласен с ним, в противном случае, ты не верующий, а просто приспособленец, который за примерное поведение хочет иметь и авторитет, и свой куш в бизнесе, и райские кущи в придачу.

Но ведь это как раз и говорит о крайней лености мысли, вообще, о нежелании думать, болеть душой, мучиться в бесконечным вопрошаниях. Ныне прав тот Бог, который отказывается быть Богом, разрушает свои основания, предстает всегда другим. Разглядеть такого Бога трудно, пойти за ним – подвиг, а умереть с ним – счастье. Но мало у нас людей, которые верили бы своим глазам больше, чем чужим, своему слову больше, чем священному писанию. Один из таких редких художников Саке Нарынов. Он бы мог воздвигнуть «башню к Тенгри». Ибо я видел его «Байтерек», который не поставили в Астане, а жаль. Это было бы креативное, очень дерзкое сооружение. Автор совмещает идею Вавилонской башни с идеей готического храма. Но у него                                                                    не зиккурат с аккуратными плоскими ступенями, а спираль, ввинчивающаяся в небо, взыскующая Бога и справедливости. Внешне она напоминает копье, ощетиненное со всех сторон щитами в виду спиралевидной лестницы, неудержимо рвущейся ввысь. Вверху все это венчает нечто вроде навершия батырского шлема. И вот это совмещение Европы и Азии, старины и модерна делает «Байтерек» абсолютно аутентичным произведением современного искусства Казахстана.

Эпилог

Через три дня с этими записями в портфеле и фотографии кегенского балбала в нагрудном кармане, заново возрожденный к жизни чудесным горным воздухом и медитациями в кольсайском одиночестве я поеду домой. Там я покажу находку знакомым археологам. Они будут упорно утверждать, что в руках у каменной женщины сосуд, а не книга. Поскольку книга (датировка балбала колебалась от VI до IX в. н.э.) никак не могла входить в часть ритуала. Но для меня она навсегда останется супругой небесного бога Тенгри, лукавой богиней, которая пришла к своим меняющимся в духовном плане соплеменникам в образе женщины с книгой.

И хотя религиозное сознание не привлекает меня ни в каком качестве я думаю, что культ Тенгри нам надо возрождать – как идеологию или национальную идею. Надо оценить труд каменных женщин, несущих нам эту идею веками.