Александр ХАМИДОВ. Обсценная лексика в составе инвективы


Александр ХАМИДОВ

ФЕНОМЕН ОБСЦЕННОГО
Статья четвёртая

4. Обсценная лексика в составе инвективы

От площадной стихии здесь осталась только не-
сколько преувеличенная длина бранного ряда. […]
…От этого амбивалентного возрождающего смы-
сла в современных ругательствах почти ничего не
осталось, кроме голого отрицания, чистого циниз-
ма и оскорбления…
М. М. Бахтин [97]
Инвектива – прямая противоположность амбивалентной брани. Она столь же древня, как и последняя, и тоже уходит корнями в культуру Архаики. Логически и, вполне очевидно, исторически она вырастает из амбивалентной брани, но, скорее всего, первоначально не была связана с образностью Телесного Низа. Существовал же в Архаике инвективный праксис, который первоначально осуществлялся как агрессивная форма коммуникации между враждующими локальными общностями (этносами), а затем траспонировался и внутрь общностей. Кроме того, в архаической культуре широко практиковались разного рода чёрная магия и колдовство, в которых вырабатывались специальные вербальные формулы, включавшие инвективы. Особое место занимали не-амбивалентные проклятия, кощунства и т.д. «Кощунственные магические формулы (включающие в себя непотребства) и бытовые непотребные ругательства родственны между собой, являясь двумя ветвями одного и того же древа, своими корнями уходящего в почву доклассового фольклора…» [98] Существительное «кощунство» происходит от глагола «кощунить», или «кощунствовать», который означает «насмехаться над священными предметами, отзываться о них с презрением, бранно, пошло; поругать; сквернить, осквернять, суесловить, буесловить» [99].


В постархаичечкую эпоху инвективная лексика (поскольку в данном параграфе речь идёт о ней) неизмеримо обогатилась и в тематическом, и в арсенальном планах [100]. «Почётное» место в ней заняла обсценная лексика во всём её объёме. Собственно говоря, и амбивалентный смех, и инвектива используют в своём обсценном аспекте один и тот же материал. Аксиатически-смысловой статус этому материалу придаёт, во-первых, контекст (от общего социокультурного до сугубо ситуативного), а во-вторых, метод: это – либо амбивалентность, либо редуцированность. Как амбивалентный смех, так и инвектива оперируют топографическими определениями Верха и Низа. Но если для первого Верх и Низ равно положительны, то для второй (как и для официально-публичной «пристойной» сферы) Верх однозначно позитивен, Низ же однозначно негативен. В амбивалентном смехе действует амбивалентный метод снижения-возвышения, в инвективе же – не-амбивалентный метод только-снижения. Это цепочка: снижение – умаление – понижение статуса – голое отрицание – идеальное (ideelle) уничтожение. Инвективные ругательства, проклятия и т.д. однозначно не-амбивалентны.
Поскольку в арсенале обсценных инвективных средств фигурируют многие формулы, вербальные конструкции и т.д., используемые также и в смеховых действах карнавального типа, постольку в них, как и в контексте последних, имплицирована Большая Модель Тела, или Гротескное Тело. Однако это Тело в инвективе не только лишено амбивалентности и двутелости, о которых говорит М. М. Бахтин, но и Низ этого Тела наделён в инвективе однозначно негативной аксиатикой. Поэтому одна и та же вербальная формула, звучащая в контексте амбивалентной смеховой культуры и в составе инвективы, – это по сущности своей – две различные формулы. И когда человека посылают в, выражаясь терминами М. М. Бахтина, абсолютный топографический Телесный Низ, то есть, по-русски говоря, в пизду, то ценностно-смысловое содержание данного отсылания кардинально различно. В контексте амбивалентной смеховой культуры «пизда» – глубоко положительный топос: в неё отсылают с благостным пожеланием возродиться заново, в обновлённом и улучшенном виде. В составе же инвективы «пизда» – глубоко отрицательный топос: в неё отсылают с недобрым намерением оставить там навсегда, похоронить, уничтожить. Следовательно, инвектива из Гротескного Тела принимает в расчёт лишь одну его функцию – функцию поглощения, умерщвления, погребения, отрицания и отсекает его главную функцию – функцию рождения, возрождения, утверждения. Инвектива качественно несопоставима с амбивалентным смеховым актом. Она изначально серьёзна и агрессивна; в ней нет ни грана той доброжелательности, которая атрибутивна последнему. Поэтому утверждение В. И. Жельвиса: «Диалектическая амбивалентность есть онтологический признак инвективы» [101] представляет собой, мягко говоря, нонсенс.
Выше было отмечено, что обсценная инвективная практика использует тот же лексический фонд, что и амбивалентная смеховая практика. Но в то же время существует один инвективный обсценный вербальный феномен, который по своей сущности принадлежит исключительно инвективе. В русской инвективной традиции это – так называемый м а т, или матерщина. Попытаемся дать ему, по возможности, эксплицитную характеристику.
Обратимся сначала к толкованиям. А. Плуцер-Сарно пишет: «Слово “мат” употребляется как рядовыми носителями языка, так и исследователями в совершенно различных значениях» [102]. Предприняв попытку дефиниро
вать данный лингвистический феномен, автор приходит к выводу, что… «мат – понятие условное» [103].
В «Этимологическом словаре славянских языков» имеется статья *matъ. В ней сказано, что слово мат в русском языке в новгородском диалекте означает «призрак, привидение», а в вятском диалекте – «дурной». Здесь же сказано, что в общерусском языке слово мат встречается «только в выражении: благим матом (кричать, орать и т.п.)…» [104] Далее отмечается, что в ряде диалектов (ярославском, тверском, псковском, смоленском, архангельском) слово мат означает «громкий голос, крик», что наречие матом в новгородском и вологодском диалектах означает «очень громко, сильно» и что в болгарском (блр) языке слово мат означает просто голос.
Л. И. Скворцов в своём истолковании исходит из того значения слова «мат», которое встречается в ярославском, тверском, псковском и других диалектах (судя по всему, считая данное значение единственным) и утверждает: «Буквальное, исходное значение слова мат – это “громкий голос, крик”. В основе его лежит звукоподражание: непроизвольные выкрики “ма!”, “мя!”, то есть мычание, мяуканье, рёв животных в период течки, брачных призывов и т.д. Получается, нравственный запрет лежит в самόй этимологии слова! Действительно: не полагается человеку заявлять во всеуслышание о том, что принадлежит к сфере самых интимных отношений, что должно быть укрыто от чужих глаз, посторонних ушей. Нельзя уподобляться скоту с открытыми проявлениями инстинктов, не подобает “кричать благим (т.е. громким) матом”. Заметим, кстати, – добавляет автор, – что исторически мат и мать – разные слова (и разные смыслы), и если что их и объединяет, так это общий принцип звукоподражания, лежащий в основе и того и другого слова (издавна было замечено, что ребёнок обращается к матери: “ма-а!”)» [105]. Данное толкование вряд ли приемлемо, хотя автор и опирается на «Этимологический словарь славянских языков».
Основная ошибака рассмотренных (как и многих других) авторов заключается в том, что они исходят из презумпции изначальности слова мат в значении обсценная матерная брань. В Словаре В. И. Даля слово «мат» ни в значении «громкий голос, крик», ни в значении обсценной инвективы не фигурирует. Зато в обширной статье «Мать» фигурируют слова «матерный», «матерность», «матерщина», «матюгаться», «матюкаться», «матюк», «матюжник» и другие. Слово «матерный» определяется как «похабный, непристойно мерзкий» и отмечается, что оно высказывается о брани. Здесь также приводятя примеры: «Матерные ругательства. Ругаться по матерному, с упоминанием родителей» [106]. Следовательно, слово матерщина этимологически и в смысловом отношении всё же связано не с криком, а с матерью. Слово мат, судя по вышеизложенному, довольно позднего происхождения. По крайней мере в 1905 г., когда издавался третьим изданием второй том Словаря Даля (включающего буквы «и – о»), данное слово ещё не было достаточно распространённым (если оно вообще на то время существовало).
Л. И. Скворцов упоминает выражение «Кричать благим матом». Согласно В. И. Далю, оно означает «кричать отчаянно, что есть силы, голоса, изо всех сил» [107]. Слово «благόй» («благiй»), согласно ему, «выражает два противоположных качества: …добрый, хороший, путный, полезный, добродетельный, доблестный; в просторечии же: благόй, злой, сердитый, упрямый, упорный, своенрвный, неугомонный, беспокойный; дурной, тяжёлый, неудобный. … От благой, добрый – сложилось слово блаженный; от благόй, дурнрой – блажнόй» [108].
А. Плуцер-Сарно, проанализировав точку зрения Л. И. Скворцова и соответствующие статьи из «Этимологического словаря славянских языков», делает следующее заключение: «Но в любом случае в современном русском языке слова “матный”, “матерный” и “материнский” воспринимаются как имеющие общий словообразовательный источник, и, таким образом, слово “мат” в значении “громкий голос; крик” будет лишь омонимом слову мат в значении “обсценная брань”» [109]. Дело, однако, не в современном русском языке и не в восприятии. Словарь В. И. Даля показывает, что в русском языке изначально, генуинно слово мат, обозначающее благой крик (в положительном или отрицательном значении прилагательного – не важно) – это всего лишь омоним слова мат, обозначающего матерную брань (в амбивалентном или в редуцированном значении – не важно). Посему правы те исследователи, которые всё же связывают мат как матерщину именно с матерью. Так, согласно А. Флегону, мат – это «неприличная брань, содержащая слово “мать”» [110]. Данную дефиницию, разумеется, нельзя полностью принять по двум соображениям. Во-первых, брань может быть амбивалентной, а может быть и редуцированной, то есть инвективой. Во-вторых, помета «неприличная» не выражает сути дела: речь должна идти не о неприличной, а о непристойной «брани». Объект матерной формулы может быть заменён: коитальный глагол может сочетаться с сестрой, женой и другими родственниками инвектируемого. Но, повторяем, примордиально объектом является мать.
Итак, мат – это прежде всего обсценная коитальная инвектива в виде вербальной формулы, включающей 1) активный коитальный глагол, т.е. глагол в значении future, coire, 2) существительное «мать» как объект коитальной активности и 3) притяжательное местоимение: ёб (еби, ебать) твою (её, его, вашу, их) мать! К данной, основной, матерной формуле присовокупляются как устойчивые, узуальные, так и окказионально появляющиеся вербальные конструкции-эфемериды, являющиеся, по сути, лишь вариациями на тему данной формулы.
Б. А. Успенский связывает происхождение данной формулы с архаическими (по его характеристике, мифологическими) представлениями. «Совершенно очевидно, – пишет он, – что основное значение в подобных представлениях принадлежит именно Матери Земле, которая может ассоциироваться как с женщиной-матерью, так и с Богородицей: речь идёт, собственно, о материнском начале, которое прежде всего выражено в культе Матери Земли, а с принятием христианства распространилось на Богородицу. […] Итак, – заключает Б. А. Успенский, – в матерной брани реализуются представления о совокуплении с Землёй. […] Соотнесение матерной брани с матерью собеседника, – добавляет он, – возникает, по-видимому, вторичным образом – в результате определённого переосмысления, когда матерная формула превращается в прямое ругательство, т.е. начинает пониматься именно как оскорбление…» [111]
Данная точка зрения нуждается в комментарии. Во-первых, Природа (в русской фольклорной традиции Мать Сыра Земля) и вообще культ Плодородия с его ритуалами, образностью, семиозисом и т.д., включая и лексику, к генезису мата, матерной брани не имеет никакого отношения. Так называемое «совокупление» с Землёй входило в число обрядов, связанных с культом Плодородия, и на протяжении многих столетий Постархаики сохранялось у целого ряда народов. Смыслом данного обряда являлось не надругательсть над Матерью Землёй, а вспомоществование зачинающей силе Природы. Что касается Богородицы (Богоматери), т.е. Мириам, матери Иисуса Христа, то она также генуинно не имеет отношения к генезису мата. Это уже позже, с утверждением христианства её имя стали включать в матерные конструкции (например: ёб твою [в] Бога мать!).
Б. А. Успенский считает, что на Руси христианская религия и церковь боролась с матерщиной как с одним из реликтов язычества. Он приводит множество цитат из разных церковных и нецековных источников, в которых присутствует одна и та же аргументация против матерщины. Приведём две. Одна, взятая из сочинения, приписываемого Иоанну Златоусту, гласит: «Не подобает православным христаном матерны лаяти. Понеже Мати Божiя Пречистая Богородица… тою же Госпожою мы Сына Божiя познахом… Другая мати, родная всякому человЂку, тою мы свЂт познахом. Третiя мати – земля, от неяже кормимся и питаемся и тмы благих приемлем, по Божiю ве- лЂiю к ней же паки возвращаемся, иже есть погребене» [112]. В другой цитате, взятой из сочинения В. Н. Добровольского, сказано: «У каждого человека три матери: мать родна и две великих матери: мать – сыра земля и Мать Богородица» [113]. Эта идеологема трёх матерей была изобретена церковью и внедрялась в сознание паствы. Однако «мать-земля» – это чисто языческий элемент, и вряд ли он пробуждал в сознании земледельца те чувства, на пробуждение которых церковь рассчитывала. Стало быть, аргументация Б. А. Успенского построена на церковном артефакте и потому не может быть принята.
Итак, две «матери» отпадают и остаётся одна – та, которая есть просто женщина, порочно зачинающая и рожающая детей. Именно с нею и связана матерщина (мат, в редуцированном словоупотреблении). И как таковая она связана не с культом Плодородия, а с расширенно истолкованным табу инцеста. Поясняем. Данная расширенность заключается в том, в постархаическую эпоху (конечно, не сразу) границы табуистического инцестуозного комплекса как таковые перестали существовать и данный комплекс фактически распался. Но незыблемыми остались сугубо родственные (кровнородственные) связи, главными среди которых являются связи родители – дети. Женщина (мать) – рождающее начало, хранительница очага и т.д. В постархаическую эпоху формируется специфически семейная мораль с её нормами, ценностями и запретами. Одним из запретов является запрет прелюбодеяния. Это уже, конечно, не табу, а его нарушение не есть инцест, но генетически супружеская неверность связана с архаическим табу инцеста тем, что сохраняет его схематизм.
Вполне понятно, что тема супружеской (в первую очередь со стороны супруги – в соответствии с нормами маскулино-центризма) неверности не могла не быть включена в инвективную тематику и, в частности, конечно, в тематику обсценной инвективы. Стало быть, русский мат, будучи ядром всей русской обсценной лексики, в отличие от обсценного лексического фонда, унаследованного от Архаики, следовательно, от культа Плодородия, генетически ничем не связан с этим фондом, за исключением коитального глагола. Классическая матерная формула, в отличие от названной лексики, отнюдь не базируется на Большой Модели Тела. И даже в коитальном глаголе, входящем в данную формулу, нет и намёка на эту модель, которая присутствует в данном же глаголе, когда он фигурирует в контексте амбивалентной смеховой культуры и во многих других сугубо инвективных формулах, например, в той же формуле отсылания в pudenda muliebria. В контексте матерной формулы происходит аннигиляция Большой Модели Тела, и глагол в значении coire фиксирует всего лишь банальный эмпирический коитус.
В. И. Жельвис пишет: «Русский мат… – это всего лишь национальное звено, занимающее в языческую эпоху определённое место среди других средств выражения с а к р а л ь н ы х понятий, распространённых во всех без исключения национальных культурах» [114]. В том, что эквивалент русскому мату можно обнаружить во многих культурах, верно. Однако в свете вышеизложенного уже нельзя утверждать, что мат (или эквивалентный ему лексический феномен) существовал в языческую эпоху, то есть в дохристианскую, если говорить о Руси, эпоху, или, строже – в архаическую эпоху. Это – феномен постархаический. И никаких «сакральных понятий» мат как таковой никогда не выражал.
Обратимся к ещё одной проблеме, обсуждаемой в лингвистической обсценологии. Это – проблема субъекта, или агенса, активного коитального действия в матерной формуле. Б. А. Успенский пишет: «Русский мат в настоящее время знает три основных варианта ругательства…, которые различаются по форме глагола: каждый вариант состоит из трёх лексем – одних и тех же, – причем две последние лексемы всегда представлены в одной и той же форме, образуя стандартное окончание (… твою мать), тогда как форма первой лексемы (глагольной) варьируется. Здесь могут быть следующие возможности:
А. Личная форма глагола (ёб…). Это, бесспорно, форма прошедшего времени; но какая именно? […] Б. Форма императива (еби…), которая, вообще говоря, предполагает либо 2-е, либо 3-е лицо ед. числа, но не 1-е… В. Форма инфинитива (ети…), т.е. неличная форма…» [115] Соглашаясь с точкой зрения А. В. Исаченко, который, в свою очередь, ссылается на свидетельство С. Фон Герберштейна (XVI в.), Б. А. Успенский считает, что «субъектом действия в полной форме матерного ругательства оказывается пёс (canis). Дошедшие до нас формы русских ругательств предстают как усечённые, что в какой-то мере и обусловливает их многозначность» [116]. Этого же взгляда придерживается и В. И. Жельвис, отмечая, что «то, что сейчас называется русским матом, включало собаку как производителя табуированного позорящего действия. То есть смысл брани был “Пёс ёб твою мать!”, “Псу бы мать твою е(б)ти!”, “Пёс еби твою мать!” и т.д.» [117]
Думается, с данной интерпретацией можно согласиться. Ведь матерная формула – это чистая инвектика. Её смысл и цель – нанести елико возможно тяжкое оскорбление адресату инвективы. И пёс, кобель, собака здесь – вполне удачный агенс. Тема собаки, как известно, входит в состав как мелиоративов, так и пейоративов (в том числе и обсценных) во многих культурах прошлого и настоящего. Это объясняется особым статусом собаки в человеческой культуре. «Ни одно другое животное, домашнее или тем более дикое, по своему статусу в человеческом обществе не в состоянии конкурировать с собакой» [118]. В разных культурах, у разных народов отношение к собаке различное: у одних – почитание вплоть до сакрализации, у других – презрительное или опасливое вплоть до демонизации. Однако нередко «обнаруживается противоречивое отношение к собаке у одного и того же народа» [119]. В «собачьих инвективах» конденсировалось то, что человек усматривал как резко негативное, по меркам человека, в поведении «друга человека».
Таким образом, матерная инвектива инкриминирует или же сулит матери инвектируемого копулятивный акт с псом. Тем самым возникает двойной инвективный эффект: оскорбляется не только мать инвектируемого, но и он сам. «Связь женщины с псом как бы превращает её в суку…» [120], а тем самым превращает адресата инвективы в сына собаки, в «сукина сына».
Существует, однако, и иная интерпретация агенса матерной формулы. Принадлежит она В. Ю. Михайлину. Соглашаясь в том, что этим агенсом является пёс, он, тем не менее, под псом предлагает считать недоросля, проходящего совместно с другими такими же недорослями определённую ступень охотничье-воинской инициации (такие инициации проводились на специально удалённой от поселения территории) и именовавшегося псом или волком. Женщинам вступать в какие-либо связи, тем более сексуальные, с этими псами было табу. В этой связи В. Ю. Михайлин следующим образом разъясняет смысл формулы ёб твою мать. В ней матери инвектируемого инкриминируется (или желается, если, к примеру, прибавляется слово «чтоб») половой контакт с таким недорослем-псом. «Мать оппонента была осквернена псом – причём разница между воином-псом и животным рода canis здесь не просто несущественна: её не существует. Следовательно, оппонент нечист, проклят и фактически уже мёртв сразу по трём позициям. Во-первых, его отец не был человеком, а сын хтонического существа сам есть существо хтоническое. Во-вторых, мать оппонента самим магическим актом коитуса с псом утрачивает право называться женщиной и становится сукой (оппонент тем самым приобретает формульный титул сукин сын, также указывающий на его хтоническое происхождение и не-человеческий статус). В-третьих, само пространство, на котором был возможен подобный коитус, в силу свершившегося факта не может быть “нормальным”, магически положительно маркированным пространством для зачатия человеческого ребёнка, а является, по сути, Диким полем, то есть пространством маргинальным, хтоническим и как таковое противоположным “правильному”, домашнему прокреативному пространству» [121].
Но, вне зависимости от происхождения и изначального смысла, до наших дней матерная формула дошла в усечённом виде. Агенс, пёс выпал из неё, возможно, по причине общепонятности. «Однако в результате такой трансформации вся инвектива приобрела неожиданно новый очень грубый смысл, так как теперь уже основная оскорбительная роль принадлежалу не псу, а самому инвектанту» [122]. То есть формула приобрела вид: «[Я] ёб твою мать!» Однако и это «я» чаще всего даже не подразумевается. Матерная формула совсем освобождается от агенса, и это освобождение, как ни странно, амплифицирует её экспрессивность и повышает её иллокутивную инвективную силу. Но эта сила обнаруживает себя различно в зависимости от того, применяется ли она как прямая, непосредственная или же как непрямая, опосредствованная (зависящая от речевого контекста) инвектива. Лишившись агенса, придававшего ей конкретный смысл, и даже намёка на него, матерная формула превращается в эксплицитное междометие (и тогда восклицательный знак в её конце непременен [123]). Различие между прямой и непрямой инвективностью матерной формулы определяется акцентуацией её компонентов, чтό, правда, выразимо лишь в устной речи. В случае прямой инвективы ударение падает на лексему мать. Непрямая инвективность выражается в двух основных функциях данной формулы. Во-первых, в функции выражения удивления, восхищения и т.п. (в данном случае акцент ставится на первую лексему, т.е. на ёб, причём звук «ё» становится долгим). Во-вторых, в функции выражения разочарования, досады и т.п. (в данном случае акцент падает на вторую лексему, которая при этом произносится замедленно и по слогам: тво-ю). Непрямой инвективой матерная формула становится в том случае, когда её произнесение или написание в той или иной ситуации нарушает речевые нормы собеседника или окружения.

* * *
Итак, мат как социолингвистический феномен не тождествен всему корпусу обсценной инвективной лексики, а последняя, в свою очередь, не тождественна обсценной лексике как таковой.
Перейдём теперь к выяснению тех тенденций, которые обнаруживаются в бытийствовании обсценной лнксики как феномена культуры.

5. Основные тенденции в бытийствовании
обсценной лексики

…В смысловых и ценностных системах новых язы-
ков и в новой картине мира эти выражения совер- шенно изолированы: это – обрывки какого-то чужо-
го языка, на котором когда-то можно было что-то сказать, но на котором теперь можно только бессмы
сленно оскорбить. Однако было бы нелепостью и лицемерием отрицать, что какую-то степень обаяния (притом без всякого отношения к эротике) они
ещё продолжают сохранять.
М. М. Бахтин [124]

Мы анализируем обсценную лексику в русской языковой традиции. На эту традицию и, стало быть, на статус обсценной лексики в составе русской культуры радикально повлияло принятие князем Владимиром христианства. Христианство утверждало себя в борьбе с язычеством, составной частью которого оно считало и обсценную лексику. Как отмечает Б. А. Успенский, проанализировавший древнерусские поучения против «матерной брани», «поучения против матерщины находятся в непосредственной связи с обличением языческих обрядов и обычаев» [125]. Это во многом обусловило то, что народ стал прибегать к субституции обсценных слов и выражений. Стало быть, субституция – одна из тенденций в бытийствовании обсценной лексики на протяжении многих столетий. Однако, как уже и ясно, мотивация субституции здесь иная, чем в архаической культуре. Если там субституция номинаций гениталий и коитуса (в первую очередь их) определялась соображениями сакральности и являлась реакцией на вербальные табу, то здесь, в постархаической христианизированной культуре, она была обусловлена и продолжает обусловливаться реакцией на религиозные и этические запреты [126], исходящие от официально-публичной сферы. В условиях Постархаики субституция осуществляется с целью неявной легитимации обсценных лексем и обсценных вербальных конструкций в поле действия речевых норм, заданных официально-публичной сферой. Если в архаической культуре табуированное сакральное слово или словосочетание замещалось профанным словом или словосочетанием для их обращения в профанном хронотопе, то в охарактеризованной выше постархаической культуре обсценное слово или словосочетание замещается словом или словосочетанием, заимствованным из нормативного языка (т.е. языка, релевантного речевым нормам официально-публичной сферы) или же посредством их изобретения. В результате такой процедуры на некоторое время запрет удаётся обойти под видом его соблюдения. Так непристойная лексема или лексическая конструкция вводится в план пристойного словоупотребления, значение и смысл которых доступны лишь «посвящённым». Однако со временем лексема-субститут или субституциированная вербальная конструкция либо «разоблачаются», де-субституцизируются, либо же обрастают или нагружаются обсценными коннотациями и в конце концов пополняют фонд обсценной лексики. Тогда изобретается новая субституция для первоначальной обсценной лексемы или формулы, и она функционирует до нового разоблачения. И так далее. В качестве примера можно привести целую цепочку сменявших друг друга субституций обсценной номинации мужского полового органа. Выше (в первом параграфе) было показано, что уже в Архаике люди прибегали к такой субституции и что действительное, генуинное и, к тому же, сакральное наименование данного органа безвозвратно кануло в Лету. В Постархаику была транспонирована лишь его субституция. Цепь субституций, стало быть, может выглядеть следующим образом: икс → хуй → хер → хрен→ хэ → «три буквы» (ср. выражение Послать на «три буквы»).
В то же время субституции обсценных лексем могут быть (и на деле бывают) двух типов: 1) стремящиеся не отрываться от первичной (начальной) лексемы, подражая её звучанию или написанию (намекая на таковые), что мы и видели в вышеприведённой цепочке субституций; 2) ассоциативно-метафорические. Примером субституций второго типа для обсценной номинации мужского полового члена могут быть: приведённая А. Д. Дуличенко лексема кур, лексемы конец, шишка, балда, болт и т.д. и т.п. или, например, лексема der Schwanz (хвост) в немецком языке [127]. Субституции такого рода строятся либо по ассоциации с внешним видом (с анатомическими характеристиками, если это относится к гениталиям), либо по ассоциации с функцией того денотата, которому подбирается субституция-десигнат. Подчас обе ассоциации совпадают (например, та же лексема-субститут болт для membrum virile).
Следующей тенденцией в бытийствовании обсценной лексики является тенденция продуцирования новых обсценных лексем и лексических конструкций, включая и фразеологизмы, стилизованные под те, в прошлом сакральные, формулы, которые в контексте Постархаики превратились в идиомы и фразеологизмы. Процесс словообразования на основе базисных лексем начинается благодаря использованию последних в несобственном, трансденотативном плане. Этим базисным лексемам придаётся неспецифичное для них значение. Например: пизда – плохой человек (независимо от пола); ебаться – возиться (чаще впустую); хуй – кто-то; и так далее. От базисных лексем, о чём говорилось во втором параграфе, продуцируются дериваты (например: хуёво – плохо; заебись! – хорошо; ёбаный – неприятный, нежелательный, плохой и т.п.; разъебай – растяпа, неприятный, плохой человек и т.п.). Во втором параграфе отмечалось, что в своей трансденотативной определённости почти любая такая лексема обладает полисемантичностью, близкой к универсальной. «Вот эта способность матерных слов полностью терять денотативный компонент конкретности, превращаться в не имеющую собственного значения единицу и является, пожалуй, феноменальной, вызывающей живой интерес» [128]. И она же придаёт им поистине неизбывную популярность и живучесть.
От этих базисных лексем, посредством использования морфологической и грамматической системы языка (в данном случае русского), т.е. посредством использования аффиксов (префиксов, имфиксов и суффиксов) и флексий (о чём также говорилось во втором параграфе) образуются многочисленные и разнообразные дериваты. Например: хуйня – нечто не заслуживающее внимания, незначительное или плохое; пиздюлина – ничтожная или непонятная вещица или деталь чего-либо; наебнуть – ударить; подъёбка – подковырка, подколка, подкалывание; распиздяй – то же, что и разъебай; пиздёныш – малыш, подросток или человек маленького роста; и т.д. и т.п. Обсценное словообразование осуществляется также по принципу соединения обсценной и пристойной лексем в одну лексему. Например: пиздопротивный, долбоёб, хитрожопый, нищеёбство, мудозвон, пиздобратия, пиздострадатель, пиздодуй, худоёбина; и т.д. и т.п. Встречается и соединение в одну лексему двух обсценных же лексем (например: говноёб, пиздоёбство, говносéрка, мудоёб, жопоёбство, ебаться-сраться и т.д. Данный симбиоз обсценного и пристойного, а также обсценного и обсценного значительно амплифицирует иллокутивную силу образовавшейся лексемы. Имеет место также образование обсценных лексем по образу и подобию пристойных слов. Например: неебущий (аналог слову неимущий), еблематика (аналог слову эмблематика), хуемудрие (аналог слову суемудрие), пиздательство (аналог слову издательство) и т.д. и т.л.
Кроме того, конструируются особые обсценные вербальные конструкции, многие из которых становятся идиомами или фразеологизмами. Например: ебать мозги (надоедать, досаждать сентенциями или нотациями); морочить яйца (эквивалент пристойному выражению морочить голову); пизду смешить (нести несуразицу, заведомую чушь и т.п.); пиздой накрыться (потерпеть неудачу в чём-либо, пропáсть и т.п.); нé хуй делать (нетрудное, пустяшное дело); хуем груши околачивать (бездельничать или выполнять работу «не бей лежачего»); и т.д. и т.п. Все эти новообразованные идиомы и фразеологизмы столь же денотативно иррелевантны, как и ставшие в культуре Постархаики идиомами и фразеологизмами унаследованные от Архаики имевшие в ней статус сакральности вербальные формулы.
Следующей тенденцией в бытийствовании обсценной лексики является тенденция обсценизации прежде необсценных лексем. Обсценизации чаще всего подвергаются лексемы, несущие на себе явно выраженную аксиатическую нагрузку. Примером, при том довольно ярким, может служить ныне обсценная номинация развратной женщины, то есть блядь. Л. Д. Захарова пишет: «Очень интересная история слова блядь, заимствованного разговорным языком из литературного церковно-славянского и прошедшего долгий путь семантической эволюции или деградации от “обман”, “заблуждение” к “проститутка”, а затем – к иногда безликому, а иногда необычайно переполненному смыслом “бля!”» [129]. Это так и не так. Проследим поэтому действительную историю обсценизации данной лексемы.
Начать необходимо издалека. В архаической культуре некоторые универсалии или их аспекты выражали не только категориальное содержание, но и выполняли субститутно-репрезентантные функции. Чаще всего в такой функции выступали универсалии пространство, время и движение, а также их атрибуты. Мы уже достаточно познакомились с пространственными характеристиками Верха и Низа, Переда и Зада в данной функции в предыдущих статьях настоящего цикла и ещё будем продолжать знакомиться дальше. Репрезентативную аксиатическую функцию играли также направление и направленность движения в пространстве: вверх и вниз, вперёд и назад, вправо или влево, прямо или непрямо (криво). Движение вверх, вперёд, вправо и прямо выступали для архаического человека индикациями ценностно положительной направленности процессов, действий, поведения, поступков и т.д. Соответственно движение вниз, назад, влево, непрямо являлись для него индикациями отрицательных оценок.
В древнерусском языке для не-прямого, сбившегося и отклонившегося от цели (а то и потерявшего её) движения, пути имелось слово блудити, что значит блуждать, т.е. бродить, не зная дороги, не имея ориентиров. Таково его прямое пространственное значение. Но это слово имело и фигуральное – субститутно-репрезентантное – значение для атрибуции и индикации ценностных характеристик и предпочтений. В этом значении оно относилось к духовному и духовно-прагматическому плану человеческого бытия в Мире. Оно кодифицировало этические (в том числе и в сфере поступка), эстетические, когнитивные и религиозные отклонения от общепринятых и социумно санкционированных стандартов, норм, императивов, идеалов, стереотипов, догм и т.д. Например, в когнитивном и религиозном (вероисповедном) плане оно означало ошибаться, отклоняться от истины (уже готовой), заблуждаться (отглагольное существительное – заблуждение). В этическом плане оно имело коннотацию с нарушением этических норм и предписаний. Оно означало развратничать, распутничать (тоже производные от направления движения), прелюбодействовать, блудить (отглагольное существительное – блуд). В этом значении термин в принципе сохранился и по сей день (изменилось лишь написание и произношение: вместо блудити – блудить).
Но в древнерусском языке существовал и синоним слова блудити, не менее распространённый, нежели он. Это – слово блясти (ближайшее отглагольное существительное от него – блядение). Оно имело три основных значения, относящихся исключительно к духовной и духовно-практической сфере. Во-первых, оно означало ошибаться, заблуждаться, во-вторых, лгать, обманывать (частное значение – суесловить) и в-третьих, развратничать. Слово это к настоящему времени не сохранилось в активном языке, но сохранилось множество дериватов, производных от него [130]. Одним из таковых является слово блядь (ближайший глагол от него – блядовать, ближайшее прилагательное – блядский).
Первоначально (и в течение ряда веков) данная лесема, во-первых, не было обсценной, а во-вторых, она имела три основных значения: первое сводилось к двум подзначениям: а) ложь, обман и б) ересь, лжеучение [131]. В последнем подзначении его употребляет, например, протопоп Аввакум, обличая своих оппонентов: «Мы же, правовернии, – заявляет он, – сие блядское мудрование Римского костёла и выблядков его поляков и киевских уният, еще же и наших никониян, за вся их нововводныя коби еретическия анафеме трижды предаём и держим от святых отец преданное неизменно всё» [132]. Второе значение слова блядь – лжец, обманщик; и третье – распутная женщина. В последнем значении его употребляет, например, тверской купец Афанасий Никитин в своих записках о своём «хождении за три моря» (около 1468 – около 1474 гг.), давая характеристику жителям г. Бидара: «А все чёрныя, а все злодЂеи, а жёнки все бляди, да вЂдь, да тать, да ложь, да зельи господаря морять» [133]. Слово же блядовати означало: 1) впадать в ересь, заблуждаться и 2) распутничать, предваться разврату [134].
Примерно к первой трети XVIII в. лексема блядь приобрела однозначно обсценный характер и была вытеснена из официальной и высокой литературной речи. По крайней мере это слово «после 1730-х гг. в книгах как непристойное не употр[ебляется]…» [135] А уже примерно с середины XIX в. за данной лексемой закрепилось одно-единственное значение – третье из вышеперечисленных. Так, уже В. И. Даль в своём Словаре фиксирует только одно значение слова блядь – «публичная женщина, проститутка; вообще распутная женщина» [136]. При этом данная обсценизованная лексема к настоящему времени уже претерпела ряд субституций (цепочка примерно такова: блядь→ бля → бляха → бэ→ блин).
Обсценизация данной лексемы произошла в два этапа: 1) элиминация всех её значений, кроме одного, и 2) наделение данного значения обсценным характером. Аналогично обстояло и с ныне обсценной лексемой дрочить(ся). Ещё во времена В. И. Даля она означала: «вздымать, подымать, вздувать, подвысить; нежить и тешить, ласкать, баловать любя, холить, выкармливать» [137]. Это – основные значения. Но уже появилось и значение «онанировать, предаваться онанизму» [138]. Однако ещё в лексиконе XVII в. этого последнего значения данная лексема не имела. В этот период обращаются лексемы: дрочение (в значении гордость, надменность), дрочити (в значении баловать, нежить), дрочиться (гордиться), дрочона (неженка)[139]. Но уже в ХХ в. лексема дрочить(ся) однозначно означает онанировать, мастурбировать, причём ей придан обсценный характер.
Ещё одной (пока ещё литературно-санкционированной, хотя и зачисленной в разряд неприличных) лексеме грозит участь перейти в класс обсценных. Это – лексема курва. Она – иноязычного происхождения (от латинского curvus – кривой; или от немецкого die Kurve – кривая). Следует считать полнейшим недоразумением утверждение Л. Д. Захаровой, будто слово курва русского происхождения и первоначально означало… курицу [140]. Данная лексема имеет два значения – широкое и узкое. В первом оно означает человека, отклонившегося от правильного и праведного пути, или просто плохого человека. Второе значение зафиксировано В. И. Далем с пометой «неприлично, бранно»: «публичная женщина, развратная женщина, блядь» [141].
Обсценизация прежде необсценных лексем может происходить вследствие контаминации. Так, например, произошло с номинацией процесса уринации и её продукта. В современном русском (нелитературном, конечно) языке имеются лексемы ссать и сцать (оба означают мочиться), ссаки и сцаки (оба означают мочу). В современных словарях русской обсценной лексики обнаруживается то же. Так, в словаре «Русский мат», составленном Т. В. Ахметовой (псевдоним П. Ф. Алёшкина) слово ссать имеет два значения: 1) мочиться и 2) бояться (второе значение, разумеется, – переносное), а слово ссаки имеет одно значение – моча [142]. В словаре Н. П. Колесникова и Е. А. Корнилова имеются лексемы ссать и сцать и обе означают мочиться [143]. А к статье «Сцать» сделана помета: «Сходнознач[ные]: сцаки, ссаки, сцаный, обосцать, обоссать» [144].
Однако лексемы ссать и сцать и лексемы, производные от них, генетически разнородны. В древнерусском и церковно-славянском языках ссати означало с о с а т ь [145]; лексема же сцать означала испускать мочу [146]. В современном украинском языке лексема ссати (читается: ссáты) означает сосать, а в биологии класс млекопитающих называется: клас ссавцiв. Но уже во времена В. И. Даля, судя по всему, уже началась тенденция контаминации этих лексем. Он различает лексемы ссати (ссать) и сцать, но в его Словаре уже вставлена статья «Ссаки», правда, отсылающая к статье «Сцаки» [147]. А в ХХ в., похоже, лексема ссать почти полностью вытеснила лексему сцать, так сказать, узурпировав её значение, и от неё образовались дериваты по образу и подобию дериватов лексемы сцать. Это, очевидно, и дало повод В. С. Елистратову сделать примечание к статье «Ссать»: «Устар[евшее] “сцать” в том же зн[ачении]…» [148]
Феномен обсценизации необсценной лексики можно объяснить существованием в культуре своеобразного обсценного смыслового (и в то же время силового) поля. Попадая в сферу действия данного поля и подчиняясь влиянию его силовых линий, обычные, заведомо пристойные слова приобретают (подчас резко) обсценные значения. Например: конец (пенис), стоять быть пенису в состоянии эрекции), иметь (сексуально употреблять женщину), хотеть (испытывать сексуальное желание), давать (о женщине: отдаваться), трахаться (совокупляться), и т.д. и т.п. «Нейтральные слова загружаются обсценными значениями» [149]. В соответствии с такой формой обсценизации осуществляется процесс синонимизации обсценной лексики. Так, например, каждая из базисных лексем, особенно лексема хуй, имеет огромное множество синонимов, одни из которых более устойчивы, другие же разделяют участь эфемерид. При этом – что характерно! – данного рода синонимы, как правило, не являются взаимозаменяемыми с теми лексемами,
синонимами которых они выступают (см., напр. приведённую выше цитату № 58). С течением времени некоторые из обсценизованных лексем освобождаются от «одержимости» обсценностью, другие же надолго погружаются в трясину последней
Следует отметить, что большинство обсценизованных лексем обладают обсценными значениями лишь в границах действия обсценного силового поля, которое, конечно, жёстко не локализовано и не дислоцировано в континууме культуры, но индуцируется чаще всего спорадически и ситуативно. За пределами действия силовых линий этого поля лексемы (те же стоять, давать, трахать и т.д.) фигурируют и обращаются в речевых актах со своими действительными, т.е. необсценными, значениями. Некоторые (даже многие) слова обычного языка обладают, так сказать, потенциальной обсценностью, то есть они виртуально обсценны, «обсценабельны». Актуализация их скрытой обсценности зависит от уровня способности того или иного имярек к словотворчеству в сфере обсценного.
В бытийствовании обсценной лексики существуют также две тесно связанные, но противоположно направленные тенденции. Одна – это тенденция эвфемизации. Эвфемизацию можно рассматривать как форму субституции. Подчас эвфемизм образуется всего лишь посредством изменения одной или нескольких букв пристойной лексемы (например: попа вместо жопа, буй вместо хуй, киздеть вместо пиздеть и т.д.). Однако эвфемизмы, как правило, более лабильны, ситуативно-окказиональны, более субъективны и локальны (в смысле ареала распространения), менее конвенциональны и т.д. Редкие эвфемизмы превращаются в устойчивые субституты. Второй, противоположной, тенденцией является тенденция дисфемизации. Она состоит в своеобразном препарировании обычных, нормативных лексем посредством превращения обсценной лексемы или её фрагмента в корень нормативной лексемы (например: еботычина вместо зуботычина, лизоблядство аместо лизоблюдство, хуедрыга вместо холодрыга, пиздолёт вместо самолёт и т.д.). Тем самым осуществляется обсценизация последней.
Следующей тенденцией в бытийствовании обсценной лексики является тенденция её эксплетивизации, т.е. превращения её лексем, лексических конструкций, идиом и фразеологизмов в банальные эмоциональные эксплетивы. Речь идёт, конечно, о трансденотативном корпусе обсценной лексики. Эксплетивами становятся как амбивалентные, так и инвективные её формы, особенно последние. Применительно к инвективе эксплетиву можно определить как редуцированную, или девальвированную, инвективу. В. И. Жельвис пишет: «Как правило, использование инвективы в эксплетивной функции является следствием чрезмерной популярности инвективной лексики в национальной культуре и желания сделать речь как можно более эмоциональной при относительной бедности собственного активного словаря инвектанта: напряжённость описываемой ситуации делает невозможным описание её с помощью немногих и стилистически нейтральных слов, имеющихся в распоряжении инвектанта» [150]. Стало быть, одна из функций эксплетивного употребления обсценной инвективы (и вообще обсценной лексики) – компенсаторная: она призвана закамуфлировать бедность и даже убогость мысли, содержащейся в речи субъекта, и амплифицировать эмоциональную тональность и даже смысловую нагрузку (что, разумеется, уже является иллюзией) содержания своего нарратива. «Взволнованный говорящий может не найти нужных слов, которые были бы одновременно достаточно информативны и выразительны: поэтому происходит своеобразное разделение труда: одни слова сообщают информацию, другие делают эту информацию более эмоционально насыщенной…» [151]. Обсценная эксплетива, стало быть, играет своеобразную роль гарнира или даже специй к подаваемому «блюду».
Эксплетивное употребление обсценных лексем, идиом и фразеологизмов (как амбивалентных, так и инвективных) заключается в том, что они могут употребляться в качестве вводных слов, слов-паразитов, речевых штампов, служебных частей речи (чаще всего, междометий) и т.п. Они используются в эксплетивной функции для заполнения смысловых лакун, нежелательных пауз, т.е. используются «для связки слов», как «детонирующие запятые» (выражение Дж. Х. Джексона). Одним из основных признаков всякой эксплетивы, обсценной в том числе, – её смысловая индифферентность, смысловая необязательность. Так, например, современный поэт пишет:
«Ни хуя себе зима
Во морозы забодали» [152].
Нетрудно видеть, что здесь обсценное выражение вмонтировано в стих ради достижения шокирующего эффекта, не более. Замена его выражением «Ничего» мало бы что изменила.
В. И. Жельвис пишет: «Большое количество наиболее распространённых инвектив может быть использовано в эксплетивном значении, но есть и такие, для которых это – основной способ употребления. Одно из основных их отличий от прочих использований инвективы – безадресность» [153]. В этом смысле в разряд экплетив входят все неспецифицированные способы бытия трансденотативной обсценной лексики. Тенденцию эксплетивизации обсценной лексики В. И. Жельвис видит в её чрезвычайной популярности. И, действительно, её распространённость и широкое употребление неизбежно влекут за собой её девальвацию: слух, глаз и вообще восприятие становятся малочувствительными к ней. Происходит, так сказать, «рутинизация харизмы» обсценных (в том числе и резко инвективных) лексем и формул, вследствие чего ожидаемый эффект от их употребления значительно снижается. В 1882 г. Ф. Энгельс писал Э. Бернштейну: «Подлости, применяемые германскими правительствами, полицией и судьями по отношению к нашим людям, приобретают постепенно такой характер, что самые крепкие выражения при их оценке кажутся ещё слишком бледными. Но… одни лишь крепкие выражения не всегда придают достаточную силу языку и при постоянном повторении одних и тех же выражений… их эффект слабеет, так что приходится пускать в ход всё более “крепкие” выражения…» [154] И так далее.
Отметим, наконец, ещё одну тенденцию в бытийствовании русской обсценной лексики. Она заключается в том, что под давлением норм, императивов и ценностей официально-публичной сферы в общественном сознании произошли, в конце концов, следующие мутации. Во-первых, произошло отождествление всего корпуса обсценной лексики с бранью, с ругательствами. В свете такого отождествления произнесение или написание любой обсценной лексемы или формулы есть однозначно произнесение или написание ругательства. Во-вторых, произошло отождествление (уже отождествлённой с ругательствами) обсценной лексики с обсценной инвективой. В свете данного отождествления простое, ценностно нейтральное, но обсценное наименование того или иного элемента генитально-коитального и уринационно-дефекационного комплекса считается инвективой как таковой. Например: «Сказать врачу “У меня болит хуй” нельзя, потому что это слово, хотя и употреблено здесь, по всей видимости, без желания оскорбить, понизить статус врача и т.д., немедленно вызывает инвективные оскорбительные ассоциации, ощущение грубости, вульгарности, нецензурности. Совсем другое дело, если вместо этого слова прозвучит “половой орган”, “член” или “пенис”» [155]. Наконец, в-третьих, произошло отождествление всего корпуса русской (и шире – славянской) обсценной лексики с матерщиной, с матом. В свете данного отождествления любая обсценная лексема, любые обсценные идиома или фразеологизм однозначно определяются как мат [156].
Так обстоит дело в обыденном сознании, так оно, к сожалению, обстоит и в работах специалистов – исследователей обсценной лексики, о чём говорят многочисленные цитаты, приведённые в настоящей статье. Особенно эта тенденция отождествления обсценной лексики с матом усилилась в советское время. Причём, что любопытно, в разряд «мата» были зачислены иноязычные лексемы или их фрагменты, которые в их произнесении или написании (транслитерации) на русском языке оказываются омонимами русских обсценных лексем. И это распространялось (да преимущественно и до сих пор продолжает распространяться) даже на имена собственные, включая имена и фамилии. А таких имён и фамилий не так мало. Так, например, тангутского полководца первой трети XIII в. звали Ебу Ганьбу [157]. Особенно много омонимов лексемы хуй в китайском языке, причём не только номинаций тех или иных феноменов, но и имён и фамилий, в том числе и весьма известных деятелей. Так, любимого ученика Конфуция звали Янь Хуй, одного из главных представителей философской школы мин цзя (школы имён) звали Хуй Ши (другое имя – Хуй-цзы, т.е. буквально: Учитель Хуй), шестого патриарха школы чань-буддизма звали Хуйнэн, и так далее. В ряде публикаций, рассчитанных на узкий круг специалистов и, как правило, изданных ограниченным тиражом, эти омонимы пишутся правильно. В публикациях же, рассчитанных на широкий круг читателей и изданных большими тиражами, омоним хуй эвфемистически передается словечком хуэй (следовательно, получается: Янь Хуэй, Хуэй Ши, Хуэйнэн и т.д.).
Любопытно продемонстрировать сказанное на примере публикаций в русских переводах древнекитайского трактата «Мэн-цзы» (IV – III вв. до н. э.). В 1904 г. был издан полный его перевод, выполненный П. С. Поповым. Первая глава трактата («Лянъ-хуй-ван») начинается предложением: «Мэнъ-цзы представился Лянскому князю Хуй’ю» [158]. В 1999 г. данный трактат был издан в переводе В. С. Колоколова. В нём первая глава («Лянский Ван Хуэй») начинается предложением: «Мэн-цзы свиделся с Лянским правителем – ваном Хуэем» [159]. Тут, как говорится, всё понятно. Но вот в 2004 г. издаётся свод канонических конфуцианских текстов «Сы шу» («Четверокнижие»), в состав которого входит и трактат «Мэн-цзы». Составители сочли целесообразным включить его в переводе П. С. Попова, разумеется, в соответствии с правилами современной орфографии. Но они этим не ограничились и пошли дальше. Обратимся к трактату. Первая глва (здесь её название: «Лян Хуэй-ван») начинаетсч предложением: «Мэн-цзы представился лянскому князю Хуэю» [160]. Как видим, не только слово «Лянскому» здесь почему-то (скорее всего, по недосмотру) напечатано со строчной буквы, но и имя вана искажено в угоду эвфемистической целесообразности. А делать этого, естественно, не следовало. Вообще необходимо осуществлять по возможности аутентичную транслитерацию. Другое дело, что не следует китайские имена-омонимы лексемы хуй подвергать склонению по падежам точно так же, как данная лексема склоняется в соответствии с нормами русского языка [161]. Другими словами, П. С. Попов поступил с именем Лянского вана исключительно правильно.
Бегло коснёмся вопроса отношения к иноязычной обсценной лексике представителями той или иной национальной культуры. В. И. Жельвис утверждает, что данное отношение в принципе спокойное. Речь, конечно, идёт главным образом о непереведённой лексике. К этому примыкает феномен использования непереведённой иноязычной обсценной, в том числе и инвективной, лексики в контексте нативного языка. Широко известна, например, практика инкрустирования без тени смущения своей национальной речи русской обсценной лексикой представителями почти всех национальностей бывшего СССР. Причём к использованию данной лексики прибегали порой даже те индивиды, которые никогда не пользовались соответствующей национальной лексикой. Объясняется это прежде всего тем, что чужая, не переведённая на нативный язык, обсценная лексика, включённая в свой языковой контекст, сознательно или неосозанно расценивается употребляющими её как не нарушающая (своих!) запретов и (своего!) речевого этикета и как фигурирующая в якобы не-обсценной определённости.
Обсценная лексика и в её неспецифицированных, и в её специфицированных модусах бытийствования выполняла и продолжает выполнять различные функции. Здесь нет возможности их анализировать, поэтому отметим лишь одну, и то не всей обсценной лексики, а её инвективного употребления в без-адресной форме. Или иначе: это инвективы с нечётким или обобщённым, а то и вовсе абстрактным адресом. Сюда относятся инвективы, направленные на обстоятельства, ситуацию, «начальство» (т.е. не в лицо конкретному должностному лицу), на «порядки» и т.д. и т.п. и в том числе на самогό инвектанта. В этой форме обсценные инвективы, сближающиеся с эксплетивами, выполняют, как отмечает В. И. Жельвис, катартическую функцию, или функцию эмоциональной разрядки психики, снятия нервного напряжения, стресса и т.п. Ссылаясь на Х. Е. Росса, он пишет: «Имеется экспериментальное подтверждение предположения, что те, кто обнаруживает тенденцию к резкому осуждению ситуации, в которой они находятся, те, кто предпочитает жаловаться на судьбу, неудачу и т.п., обильно уснащая речь инвективами, как правило, обнаруживают меньшую тенденцию к повышению кровяного давления, чем те, кто в той же ситуации не жалуется и не сквернословит, а предпочитает “пережигать” свои эмоции молча» [162].
Во всякой культуре существует возрастная и гендерная стратификации использования обсценных феноменов, в частности и в особенности обсценной лексики. Коснёмся лишь гендерного аспекта. Существуют предпочтения «тех или иных инвектив мужской или женской частью этноса» [163]; и не только, конечно, обсценных (поскольку именно о них идёт у нас речь) инвектив, но и вообще обсценной лексики. В. И. Жельвис отмечает «различное стратегическое предпочтение инвектив разной крепости. Там, где мужчины прибегают к очень резким и вульгарным инвективам, женщины, как правило, предпочитают гораздо более мягкие обороты или внешне очень скромно звучащие междометия» [164]. Кроме того, признано, что в процентном отношении число женщин, регулярно пользующихся обсценной лексикой, значительно уступает соответствующему числу мужчин.
И объясняется это, особенно последнее, отнюдь не только и даже вовсе не столько бόльшей скромностью, присущей «слабому» полу по сравнению с «сильным». Дело ещё и в том – и главным образом в том, – что зародившиеся в эпоху неолита тенденция маскулинизации культуры и утверждения маскулино-центризма [165] не только извратили соотношение Мужчины и Женщины в составе социокультурного целого, но также аксиатически трансформировали (а в общем-то извратили) картину полового акта: в маскулино-центристском сознании его сущностная билатеральность предстала уже не как со-участие равнодостойных субъектов, но как процесс активного воз-действия одного участника, определяемого как fututor (Мужчина), на другого участника (Женщину), расцениваемого не только как начало «пассивное», но и как начало аморфное, представляющее собой всего лишь точку и средство приложения сексуальной энергии и активности Мужчины. То есть половой акт осмысляется не по логике субъект-субъектного, но по логике субъект-объектного отношения. По этой логике именно Мужчина – а отнюдь не также равно-активно и Женщина – осуществитель полового акта. А тем самым его membrum virile аксиатически ставится заведомо выше, чем pudendа muliebriа Женщины. Стало быть, маскулино-центризм в трактовке полового акта дополняется фалло-центризмом.
Это и запечатлено в базовом составе обсценной (инвективной обсценной, в частности) лексики. Так, обсценный русский глагол в денотативном значении futuеre, то есть ебать, в форме первого лица единственного числа в строго денотативном смысле может употребить только Мужчина. Да и в инфинитиве данный глагол является переходным: он обозначает действие, направленное на предмет. Глагол ебать отвечает на вопрос: кого? (в трансденотативном употреблении он, конечно, может отвечать и на вопрос: что?). В свете сказанного вся русская обсценная лексика, включая и матерную формулу в её первичном варианте (т.е. включающую и агенса), маскулино- и фалло-центрична, а также и фалломорфна. В объёмном корпусе этой лексики содержится крайне мало фемино-морфных, а тем более фемино- и ктено-центричных обсценных лексем, идиом и фразеологизмов. Посредством этой лексики (особенно в её инвективной модальности) Женщина, к примеру, в принципе не может выразить свою ценностно активную позицию, выработать и реализовать собственную обсценно-инвективную стратегию и тактику. Если она и прибегает к обсценным инвективным формулам, идиомам и фразеологизмам, то это нередко – в денотативном отношении (а оно всё же имплицитно присутствует и в трансденотативных конструкциях; причём наши современники – как адресаты, так и адресанты обсценных инвектив и инвективных формул именно в этом духе чаще всего и воспринимают, возможно, не вполне осознанно, инвективные формулы) – звучит либо бессмысленно, либо двусмысленно… Однако нельзя согласиться с В. Ю. Михайлиным, считающий русский мат сугубо мужским обсценным кодом: « в отечественной традиции, – пишет он. – мат – явление, жёстко сцеплённое с полом говорящего; это своеобразный мужской код, употребление которого обставлено рядом достаточно строгих ещё в недавнем прошлом правил» [166]. На деле, применение формулы ёб твою мать не имеет гендерной регламентации; она в одинаковой степени может применяться (и применяется) обоими полами, притом в адрес представителя любого пола.

* * *
Итак, мы проанализировали некоторые основные аспекты феномена обсценной лексики. Мы попытались показать, что это – весьма специфический языковой феномен. Будучи языком в языке, она, как было показано, принципиально отлична от всех прочих подобных языков (от терминологических комплексов, жаргонов, сленгов, арго). Все они в той или иной форме и степени, по тем или иным причинам противопоставляют себя как общему пристойному языку, так и (чаще всего) иным языкам в языке; они, по крайней мере, изолируют себя от них. Обсценная же лексика открыта изнутри себя любому языку и, что главное, имеет тенденцию к универсальности и универсализации. Т. П. Фокина, неявно солидаризуясь с уже приводившимися мнениями В. П. Руднева и Л. Д. Захаровой, пишет: «Мат не поддаётся герменевтическим процедурам, ибо одно и то же слово означает всё, что угодно, и следовательно, как бы не означает ничего конкретного» [167]. В «мате» содержится интенция универсализации – стремление превратить весь массив языка в своё достояние, обсценизировать его и тем самым – претензия стать единственным национальным языком. И таких возможностей (которые, разумеется, никогда не претворятся в действительность) у обсценной лексики неизмеримо больше, чем у любого другого языка в языке. «Мат, – пишет А. Плуцер-Сарно, – представляет собой уникальный материал для языковых игр, занимая при этом совершенно особое место в структуре языка в целом. […] Мат в своей жаргонной ипостаси способен охватить весь предметный мир вполне благопристойного быта» [168]. И далеко не только быта, добавим мы.
Завершая статью, отметим, что обсценная лексика во всех её ипостасях имеет два относительно отграниченных друг от друга модуса бытия, т.е. её употребления. Во-первых, репродуктивный. За многие столетия накопился огромный арсенал обсценной лексики, что позволяет обычному человеку, пользуясь этим арсеналом (и даже небольшой его частью), достигать той цели, достижение которой возможно лишь посредством использования этой лексики. Второй модус бытия и соответствующего ему употребления обсценной лексики (в том числе, конечно, и уже накопленного достояния) условно можно назвать креативным. Речь идёт о феномене творчества в сфере обсценной лексики. Вопрос этот будет рассмотрен в следующей, пятой, статье серии «Феномен обсценного».

Примечания

97. Бахтин М. М. формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике. С. 334, 35.
98. Толковый словарь живого великорусскаго языка Владимiра Даля. 3-е, испр. и значит. доп. изданiе. Т. II. И – О. Стбц. 470. «Кощунства, – отмечает В. М. Живов, – бывают разного рода: кощунства политические, отражающие политическое и идеологическое противостояние, кощунства магические, представляющие собой обращение за помощью к нечистой силе (таковы кощунства допетровской Руси), и, наконец, кощунства карнавальные, возникающие в результате отмены запретов и установлений, свойственных каждодневной регламентированной жизни» (Живов В. Кощунственная поэзия в системе русской культуры конца XVIII – начала XIX века //Анти-мир русской культуры. Язык. Фольклор. Литература. М., 1996. С. 213).
99. См.: Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. М., 1997. Гл. 3.
100. Там же. С. 137. Даже само выражение «диалектическая амбивалентность» есть вопиющий волапюк. Амбивалентность есть одна из форм диалектичности. Но надо отдать должное автору: во втором издании цитируемой монографии он убрал данную фразу и заменил её другой: «Инвективе внутренне присуща диалектическая противоречивость» (Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как проблема в языках и культурах мира. Изд. 2-е, перераб. и доп. С. 150).
101. Плуцер-Сарно А. О семантике слова «мат» //Он же. Большой словарь мата. Т. 1. Опыт построения справочно-библиографической базы данных лексических и фразеологических значений слова «хуй». СПб., 2001. С. 75.
102. Там же. С. 77.
103. Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 18. (*matoga – *mękyšъka). М., 1992. С. 10.
104. Скворцов Л. Стихия слова. (О русском мате) //Русский декамерон. Сборник. М., 1993. С. 5 – 6.
105. См.: Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Вып. 18. (*matoga – *mękyšъka). С. 10 – 11.
106. Толковый словарь живого великорусскаго языка Владимiра Даля. 3-е, испр. и значит. доп. изданiе. Т. II. И – О. Стбц. 802.
107. Толковый словарь живого великорусскаго языка Владимiра Даля. 3-е, испр. и значит. доп. изданiе. Т. I. А – З. Стбц. 222.
108. Там же.
109. Плуцер-Сарно А. О семантике слова «мат». С. 75. Примеч. 10.
110. Флегон А. За пределами русских словарей. (Дополнительные слова и значения с цитатами Ленина, Хрущёва, Сталина, Баркова, Пушкина, Лермонтова, Есенина, Маяковского, Солженицына, Вознесенского и др.). С. 176. Прав. стбц. Слово в слово данная дефиниция без ссылки воспроизведена Н. П. Колесниковым и Е. А. Корниловым. См.: Колесников Н. П., Корнилов Е. А. Поле русской брани. Словарь бранных слов и выражений в русской литературе (от Н. С. Баркова и А. С. Пушкина до наших дней). С. 152.
111. Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии. С.С. 87 – 88, 93, 128.
112. Цит. по: Там же. С. 83.
113. Цит. по: Там же. С. 86.
114. Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. С. 256 (разрядка моя. – А. Х.).
115. Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии. С. 107 – 108.
116. Там же. С. 109.
117. Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. С. 236 – 237.
118. Жельвис В. И. Человек и собака. (Восприятие собаки в разных этнокульурных традициях) //Советская этнография. 1984. № 3. С. 142.
119. Лукина Н. В. Формы почитания собаки у народов Северной Азии //Ареальные исследования в языкознании и этнографии (язык и этнос). Сборник научных трудов. Л., 1983. С. 233.
120. Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии. С. 111.
121. Михайлин В. Тропа звериных слов. Пространственно ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. М., 2005. С. 343.
122. Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. С. 239.
123. Матерная формула, включающая агенса (пёс ли это или «я»), если она является инкриминированием матери инвектируемого совокупления с этим агенсом, является простым (хотя и ложным) констативом и потому не требует восклицательного знака. Последний возможен лишь в том случае, если формула выступает в форме пожелания.
124. Успенский Б. А. Мифологический аспект русской экспрессивной фразеологии. С. 77. См. также: С. 73 – 83.
125. Следует различать архаические табу и постархаические запреты. Те и другие имеют различную сущность, источники и формы наложения.
126. См.: Международный словарь непристойностей. Путеводитель по скабрёзным словам и неприличным выражениям в русском, итальянском, французском, немецком, испанском, английском язывках. Б. м., 1992. С.С. 8, 59. Попутно отметим, что в немецком языке отсутствует другая лексема для номинации мужского полового члена.
127. Захарова Л. Д. Каждый дрочит, как он хочет. (Об истории и происхождении некоторых нелитературных слов). С. 294 – 295. При цитировании исправлена опечатка.
128. Там же. С. 297.
129. См.: Словарь русского языка XI – XVII вв. Вып. 1. (А – Б). М., 1975. С. 249. Прав. стбц. – 251. Прав. стбц.
130. См.: Там же. С. 251. Прав. стбц.
131. Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. Иркутск, 1979. С. 85 (курсив мой. – А. Х.).
132. Хождение за три моря Афанасия Никитина [Троицкий (Ермолинский) извод] //Хождение за три моря Афанасия Никитина. Л., 1986. С. 21 (курсив мой. – А. Х.). В переводе на современный русский язык: «А здесь люди все чёрные, все злодеи, а жёнки все гулящие, да колдуны, да тати, да обман, да яд, господ ядом морят» (Перевод. [Хождение за три моря Афанасия Никитина] //Там же. С. 47).
133. См.: Словарь русского языка XI – XVII вв. Вып. 1. (А – Б). С. 50. Лев. стбц.
134. Словарь русского языка XVIII века. Вып. 2. Л., 1982. С. 72. Прав. стбц.
135. Толковый словарь живого великорусскаго языка Владимiра Даля. 3-е, испр. и значит. доп. изданiе. Т. I. А – З. Стбц. 246.
136. Там же. Стбц. 1231.
137. Там же.
138. См.: Словарь русского языка XI – XVII вв. Вып. 4. М., 1977. С. 359. Лев. стбц.
139. См.: Захарова Л. Д. Каждый дрочит, как он хочет. (Об истории и происхождении некоторых нелитературных слов). С. 297.
140. Толковый словарь живого великорусскaго языка Владимiра Даля. 3-е, испр. и значит. доп. изданiе. Т. II. И – О. Стбц. 568. Согласно словарю И. И. Срезневского, также курва – это «распутная женщина…» (Срезневский И. И. Словарь древнерусского языка. Репринтное издание. Т. 2. Ч. 1. Л – О. М., 1989. Стбц. 1377)
141. Русский мат. Толковый словарь. (Сост. Т. В. Ахметова). С. 464 – 465.
142. См.: Колесников Н. П., Корнилов Е. А. Поле русской брани. Словарь бранных слов и выражений в русской литературе (от Н. С. Баркова и А. С. Пушкина до наших дней). С.С. 280, 287.
143. Там же. С. 287.
144. См.: Словарь церковно-славянскаго и русскаго языка, составленный Вторымъ ОтдЂленiемъ Императорской Академiи наукъ. Т. IV. Изд. 2-е. СПб., 1868. Стбц. 449; Ландышевъ Е. Краткiй объяснительный словарь церковно-славянских словъ и выраженiй, встрЂчающихся въ Святомъ Евангелии, часословЂ, псалтирЂ и другихъ богослужебныхъ книгахъ. С. 58. Лев. стбц.
145. См.: Словарь церковно-славянскаго и русскаго языка, составленный Вторымъ ОтдЂленiемъ Императорской Академiи наукъ. Т. IV. Изд. 2-е. Стбц. 534.
146. См.: Толковый словарь живого великорусскaго языка Владимipа Даля. 3-е, испр. и значит. доп. изданiе. Т. IV. C–V. Стбц. 489.
147. Елистратов В. С. Словарь русского арго (материалы 1980 – 1990-х гг.). М., 2000. С. 446. Лев. стбц.
148. Плуцер-Сарно А. О семантике слова «мат». С. 80.
149. Захарова Л. Д. Каждый дрочит, как он хочет. (Об истории и происхождении некоторых нелитературных слов). С. 295.
150. Жельвис В. И. Инвектива: опыт тематической и функциональной классификации //Этнические стереотипы поведения. Л., 1985. С. 316.
151. Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. С. 78. Например, некий имярек повествует другому: «Иду я, блядь, вчера по переходу, на зелёный, блядь. Вдруг – хуяк! – иномарка на охуенной скорости. Чуть не пизданýла, нá хуй…»
152. Ширали В. Сопротивление //Звезда. 1992. № 4. С. 46.
153. Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. С. 71 (курсив мой. – А. Х.).
154. Энгельс Ф. Эдуарду Бернштейну в Цюрих. [Лондон, около 11 июля 1882 г.] //Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Изд. 2-е. Т. 35. М., 1964. С. 283. Примечательно, что Энгельс видит выход из данной ситуации. Он пишет: «…Желательно было бы прибегнуть к другому средству, которое обеспечило бы силу и выразительность и без крепких слов. И такое средство существует: оно заключается в преимущественном использовании иронии, насмешки, сарказма, которые уязвляют противника больнее, чем самые грубые слова возмущения» (Там же. С. 283 – 284).
155. Жельвис В. И. Поле брани. Сквернословие как социальная проблема в языках и культурах мира. [Изд. 1-е]. С. 120.
156. В советское время существовал такой анекдот. В «Армянское радио» поступил вопрос: «Каково различие между матом и диаматом?» «Армянское радио» ответило: «Главное различие состоит в том, что мат все знают, но делают вид, что не знают, а диамат почти никто не знает, но все делают вид, что знают».
157. См.: Кычанов Е. И. Монголо-тангутские войны и гибель государства Си Ся //Татаро-монголы в Азии и Европе. Сборник статей. Изд. 2-е, перераб. и доп. М., 1977. С. 52.
158. Попов П. С. Китайский философ Мэн-цзы. Перевод с китайского, снабжённый примечаниями. Репринтное издание. М., 1998. С. 1.
159. Мэн-цзы. СПб., 1999. С. 15.
160. Мэн-цзы //Конфуцианское «Четверокнижие» («Сы шу»). М., 2004. С. 247 (курсив мой. – А. Х.).
161. Так, например, поступает известный российский синолог А. И. Кобзев, принципиально отказывающийся прибегать к транслитерации-эвфе-мизму. Например: «…Самым первым учеником и первым логографом Ван Янмина был его зять (муж сводной сестры) Сюй Ай (1487 – 1551)…, отношения которого с Ван Янмином современники сравнивали с отношениями между Конфуцием и его любимым, также рано умершим учеником Янь Хуем…» (Кобзев А. И. Философия китайского неоконфуцианства. М., 2002. С. 75; курсив мой. – А. Х. См. также: С. 135).
162. Жельвис В. И. Инвектива: опыт тематической и функциональной классификации. С. 302 (курсив мой. – А. Х.).
163. Жельвис В. И. Инвектива: мужское и женское предпочтения //Этнические стереотипы мужского и женского поведения. СПб., 1991. С. 266. «Соответствующие различия фиксируются даже врачами, указывающими, что в результате гипноза или под наркозом их пациенты, как правило, обращаются к “типично мужским” или “типично женским” инвективам, в полном соответствии со своим полом» (Там же).
164. Там же.
165. См. об этом: Хамидов А. Феномен обсценного. Статья вторая. Процесс конституирования оппозиции «пристойное – обсценное» //Тамыр. 2004. № 3. С. 48 – 51.
166. Михайлин В. Тропа звериных слов. Пространственно ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. С. 333. «Мат – добавляет он – есть прерогатива мужской части русского (и русскоговорящего) народонаселения. Следовательно, поиск гипотетических ритуальных модеьей можно с самого начала сузить сферой чисто мужской ритуальности» (Там же. С. 334).
167. Фокина Т. П. Сквернословие в семиотическом пространстве постмодерна //Дом бытия. Лингвофилософский альманах. Вып. 1. М., 1994. С. 9.
168. Плуцер-Сарно А. О семантике слова «мат». С. 79 – 80.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *