Максим Кибальчич. ПОВЕРХ ФРИКАНТРИИ, ИЛИ АНДЖЕЛО И ИЗАБЕЛА. Роман-травелог. Хроника времен конца прошлого тысячелетия

Славному Джеффертонскому Сколаприёмнику,
в стенах которого под видом глубокомысленных
политикокультурологических штудий
начиналась писаться настоящая книга,
посвящается

Эй, моряк, ты слишком долго плавал…
Из песни моего детства

П р е д м о л в и е к т и с н е н и ю

Печатаемое ниже сочинение было найдено на дискете одного из правительственных чиновников высшей эйлинской иерархии. Нечего говорить, что компьютерографией, машинописью (или кто знает, может быть, даже рукописью!) мы не располагаем, и только по содержанию текста вынуждены решительно отнести его к концу второго – начала третьего Оборота.
Очевидно, что текст был составлен в эпоху заката чисто органического творчества, когда на смену ему пришли различные мутации словесности, происшедшие в результате скрещивания ее с изоформами интеллектуальной культуры. Скриптурологическая история хорошо знает примеры разнообразных социальных аллегорий как утопического, так и антиутопического свойства, к которым прибегали некоторые писательствующие сколиасты или ученые стилисты между серединой и концом второго Оборота.
Однако даже и посреди этого рода творчества публикуемое сочинение заметно выделяется прямолинейным аллегоризмом, заданностью и головным характером основных идей, а также – коль скоро мы имеем дело с попыткой социального анализа вполне конкретной страны – предвзятостью отношения к признанному в те времена лидеру развития Универсума.

В то время как большинство современников автора хорошо понимали, что им уже нечего сказать и писали только для того, чтобы честно и откровенно в этом признаться, Автор нисколько не стесняется того, что ему что сказать есть. Вместо того, чтобы вслед за последним великим Стилистом попугаем твердить – как поступали все скриптурологи эйлинского постНовизма – что они создают только текст, а действительность их абсолютно не интересует, Автор откровенно – как вымершие (не без посторонней помощи) еще в эпоху Отца Всех Народов трубачи – пытается всего лишь спасти ускользающие остатки реальности; а на текст ему видимым образом наплевать.
Похоже на то, что мы имеем дело лишь с непосредственным запечатлением действительности, которая Автору явно дороже какой-либо литературы. Бескрылое воспроизведение, очевидно, пережитого самим Автором любовного романа, не оживленное преображающим действием фантазии, превращает данный текст в подобие унылой и бессвязной коллекции минералов, представляющей ценность только для него самого.


Архаичность письма поражает даже если допустить, что это конец второго полуОборота. В книге есть герои, главы, названия глав, краткие аннотации к ним, сюжет и даже, как это ни прискорбно, …мысли.
Стиль писателя напоминает беллетристические грехи одного ни в каком прочем отношении непримечательного большевика, испражнявшегося иногда подобными безделками. Большевик, впрочем, развлекался также и опытами по переливанию крови, которые он, имея в своем распоряжении целый институтский штат, простодушно ставил на себе самом, в результате чего и аннигилировался (если не пал жертвой как раз начинающей зацветать в то время Малины Осетина).
Имя его осталось только в истории любомудрия – да и то благодаря тому, что некогда Дедушка Левый выбранил его в книжке, которую потом на протяжении целого полуминиОборота заставляли заучивать наизусть эйлинских студиозусов.
Посвящение книги Джеффертонскому Сколаприемнику, некогда в период очередной Великой Смуты на Эйлинии предоставлявшему свой кров и приличное содержание немногим счастливчикам из числа эйлинских сколиастов, позволяет датировать сочинение более узко. Скорее всего оно было создано между ****, когда Джеффертон начал приглашать сколиастов не только с Фрикантрии, но также и с Эйлинии, и ****, когда победившие на выборах ньютхасбулатычи объявили политику полной сегрегации эйлинцев.
Издатель

Ч а с т ь п е р в а я

Ж у р ч а щ е е П р о в и д е н и е

В ы с т р е л Г е р о е м
Г л а в а п е р в а я,
в которой героем выстреливают uз Пушки
и не промахиваются

Каждый раз, когда Андрею надо было отправляться на Фрикантрию, он испытывал странное чувство тревоги, беспокойства и просто полнейшего нежелания переноситься в этот прекрасный, гораздо более совершенный и удобный для житья, чем его собственная планета, мир. Это казалось ему самому, тем более странным, что, окажись эти переносы более невозможны, и он погрузился бы в такую глубокую ипохондрию, что вряд ли что-нибудь смогло вывезти его из нее. Нежелание ехать ощущалось так сильно, что Андрей всегда намеренно откладывал packing до последнего, хотя хорошо усвоил и в остальном придерживался одного из простых, но не становившихся от этого менее мудрыми фрикантрийских установлений:
First Things First!
В результате он каждый раз забывал что-нибудь значительное и долго потом корил себя за беспечность.
Перенос на Фрикантрию был абсолютно безболезненным и мгновенным, так что дело было не в самой процедуре. Она была скорее забавна, не в последнюю очередь тем, что один из грассландских фантастов, живший задолго до изобретения самых простых летательных аппаратов, именно так описал перенос на другую планету в своем в остальном вполне посредственном романе.
Всякий раз Андрея помещали в огромный орудийный ствол, давали ему выпить для храбрости чего-нибудь крепкого (перечень напитков был бессмысленно длинен и включал несколько тысяч названий) и выстреливали им из него. Но этого Андрей уже не чувствовал: едва ощутив во рту привычную терпкость армянского коньяка, который он всегда выбирал, вызывая почти ничем не выказываемое удивление фрикантрийского Харона, он через мгновение, как бы после короткой дремоты, открывал глаза уже на далекой планете.
На Фрикантрии книг уже давно никто не читал. Лишь особая узкая каста людей имела самое общее представление о словесности, некогда существовавшей на этой планете, и уж совсем небольшой круг эйлинологов был знаком с эйлинской литературой. Но и среди них вряд ли кто знал о забавном предвидении подобных перенесений, принадлежавшем перу галльского фантазера.
Рассказав однажды о нем Чарли, Андрей столкнулся с неподдельным удивлением с его стороны, как это такие несерьезные люди, как скриптурологи, могли что-то угадать в будущем.

На этот раз, однако, Фрикантрия готовила ему сюрприз. Седовласый механик, обслуживавший его полет, с которым Андрей неожиданно разговорился, имел, по местным понятиям, довольно глубинные познания в эйлинской словесности, далеко выходящие за пределы Толстоевского.
– Here you’ll meet a soul-brother only at a gas station , – подумал Андрей, привычно переходя на фрикантрийский.

С момента первого путешествия эйлинцев на Фрикантрию, предпринятого с высочайшего соизволения двумя средней руки смехачами и описанного ими самими в книге, по прочтении которой всё остальное, кроме заглавия и забавного слова «шурли», счастливо вылупившегося из недр их языкового невежества, незамедлительно вылетает из головы, Фрикантрия подросла и превратилась уже в двух- трёх-этажную планету, обстроенную комфортабельными особняками с роскошными мезонинами, портиками, пилястрами и прочими псевдоклассическими причиндалами в приватизированном варианте.

Дом, в котором Хилари сняла для него небольшое efficiency , ничем особенным не отличался от большинства других. Квартира представляла собой комнатуху, впрочем, с отдельными – что было редкостью на родной планете и почти правилом на той, на которой он теперь очутился, – служебными помещениями, отвечающими отправлению всех потребностей человеческого тела, уставленную разваливающейся, едва ли не соломенной мебелью, которую Андрей постеснялся бы поставить на даче.
Разве что стоял он почти на автобусной остановке, и так как всё на свете на Фрикантрии, в полной противоположности с Эйлинией, действовало по расписанию, то это представляло существенное удобство, ибо можно было всегда выскочить за пару минут до подхода автобуса и без проблем вспрыгнуть на расписанные заботливым: Watch your step! – ступени, приветливо зазвенев заранее заготовленными квортерами, падающими под ненавязчиво контролирующим взором водителя в предусмотрительно расположенный прямо у передней двери монетоприемник.
Другое отличие было менее приятным и заключалось в близости к двум белым кварталам, в одном из которых, без претензий названном West Liberty , ему сразу посоветовали не появляться по вечерам, а в другой, поскольку оттуда каждую ночь доносились выстрелы, Андрей догадался не ходить сам.

Первые дни прошли в волшебном тумане. По сравнению с как будто бы чернобелой и абсолютно немой Эйлинией, Фрикантрия была разноцветной и многозвучной. Она вся каждую минуту словно расцветала звучащей повсюду, от аэропорта до супермаркета, самой убаюкивающей на свете и повергающей в перманентное настроение блаженного идиотизма музыкой и жила миллионами огней и красок, казалось, искусно нанесенных на исходно безликое полотно городского пейзажа невидимым художником. Даже уныло равнодушные лица посторонних окрасились здесь радужными улыбками друзей, точно вам вдруг представили весь мир разом. Видевшие Андрея в первый и, скорее всего, в последний раз в жизни люди вдруг здоровались с ним с очаровательной детской улыбкой на лице, а те, с кем приходилось, хотя бы бегло, заговаривать, непременно вставляли в свою речь безупречные и милые формулы, бывшие, казалось бы, у каждого наготове, как лежат наготове конфеты в рукавах напомаженного Санта-Клауса.
Такой же показалась ему и его хозяйка, которая сразу же предложила называть ее просто Кэй и выглядевшая действительно лет на десять моложе своего возраста (мнимая округлость форм не соблазняла даже мнимо), но все же бывшая лет на двадцать старше, чтобы, по его слегка квадратным представлениям, без запинки окликать ее подобным запанибратским образом.
Туман в голове был тем волшебнее, что фрикантрийская речь, как ни пытался одолеть ее Андрей на Эйлинии, все же звучала в живой реальности на порядок быстрее, чем на магнитофонных кассетах, заслушанных им в нескончаемом общественном транспорте, из стояния в котором наполовину состояла в последнее время его эйлинская жизнь.
В этом карнавальном блеске конфетти и праздничной перемене декораций явление Изабелы было всего лишь продолжением сказки.

– This is Isabel – представила ее Кэй, конечно же, переврав имя и, вероятно, полагая ее Hispanic .
Изабела была студиозкой, только что прибывшей в тот же самый Универсальный Вколачиватель, в котором должен был преподавать Андрей, и также поселившаяся в доме Кэй, на том же этаже, на котором жил он. Приехала она на несколько дней позже.
Ее привез отец, профессор другого, гораздо более именитого Вколачивателя, бородатый живчик, которого Андрей так никогда и не увидел, хотя не раз слышал его голос в телефонной трубке, которую плотно, к самым мочкам ушей, прижимала Изабела, в то время как он покрывал всю при- и непри- легающую территорию тысячами поцелуев, заставляя, наверное, переворачиваться от зависти в гробу нежнейшего и доверчивейшего веронского любовника Лесбии.
Андрей заговорил с ней по-фрикантрийски, но она ответила ему на эйлинизме. Оказалось, что она только что вернулась с астероида Смоквау, эйлинской первопрестольной, где полгода преподавала родное и упражнялась в местном наречии. Она сразу же предложила и впредь говорить на эйлинизме, и хотя Андрей очень сильно нуждался в практике на фрикантре, желая, как это было заведено на Эйлинии, сделать даме любезность, он не спорил.
Судьба как будто бы постаралась, чтобы первые несколько дней им никто не мешал провести в благословенном успокоении, которое дается только забытьем за викторианским романом. Вполне нормальные на Эйлинии, но воспринимаемые как нечто из ряда вон выходящее на Фрикантрии, в Линсбурге прошли обильные снегопады. Дороги были занесены, транспорт считался парализованным (здесь это означало, что проехать можно было не по всем без исключения дорогам), а потому все учреждения из числа центров по напичкиванию информацией к вящему торжеству студиозусов, дружно разъехавшихся по безотлагательно сочиненным вечеринкам, не работали.

Было необыкновенно солнечно, снег по обоим бокам дороги лежал надежным покровом толщиной в несколько метров. Все-таки в снеге есть какая-то загадка, не зря к нему питают такую слабость русские романтики и восточные слависты. Удивительнее всего для Андрея была способность снега как коршуном-камнем пикировать на землю, так и чуть ли не зависать над землей невесомым облаком или Господом Саваофом. На этот раз как будто больше смахивало на второе.
Так как никакая другая деятельность не была возможна, Кэй, явно тяготившаяся отсутствием движения, в котором она, как и большинство фрикантрийцев, обыкновенно проводила целые дни, бессмысленно разъезжая по магазинам, в которых ей ничего не было нужно, а то и просто гоняя с утра до вечера безо всякой разумной цели на своем железном жеребце, предложила обоим своим новым жильцам a short tour throughout the area .
Учитывая, что тротуаров здесь никто расчищать не спешил, так как никто не добирался хотя бы до дома своего соседа иначе как на своем персональном продвигателе, хотя бы дойти до него пешком было гораздо быстрее, предложение было довольно необычным. Ну, да чего не сделают люди во время стихийного бедствия.
Идти было трудно, Изабела в своей купленной на Фрикантрии, но, казалось, как будто бы привезенной с Эйлинии меховой короткой шубке, была похожа на девочку-снегурочку, с которой Андрей когда-то сидел за одной партой и репетировал для школьного праздника приход деда Мороза, и только почему-то говорила по-фрикантрийски.

Стремясь с самого начала, как большинство впервые попавших на Фрикантрию, как можно больше говорить на фрикантре, Андрей спросил ее в один из тех моментов, когда она, как истинная фрикантрийка, отвергнув ранее его помощь, в свою очередь, сама помогала ему выбраться из сугроба:
– Do you like such a weather?
Она громко и отрывисто хохотнула, как всегда делала это – резко, как выстреливает хлопушка, и без стеснения поправила, ни секунды не усомнившись во всеобщности фрикантрийской нормы:
… this kind of weather.
С тех пор such a weather стала одним из их любимых присловий, а медленно опускающийся снег при ярком солнце стал навсегда их погодой, каким-то загадочным сопровождением всего их романа. Как будто сама природа хотела как-то аккомпанировать их свиданиям.

Ж у р ч а щ е е П р о в и д е н и е
Г л а в а в т о р а я,
в которой рассказывается о начале любви Анджело и Изабелы

Спустя несколько дней Изабела попросила Андрея разобрать вместе с ней один из полузабытых даже на Эйлинии литературных монументов. Некогда дети проходили там его в школе, по видеомороку без конца крутили рассчитанные на самую широкую аудиторию скринопрофанации. Но теперь и там его знали только пожилые люди и хранители древностей.
Повесть была на удивление проста и в то же время вся от первого до последнего слова как будто светилась тем удивительным светом, который излучает только старая добрая проза, настоенная, как хорошее вино, в течение многих десятилетий. В основе ее лежал провинциальный анекдот о молодом повесе, ни во грош не ставившем святость венчального обряда. Изабеле попадалось на глаза что-то похожее на эту историю в журналах комиксов, которые оставались единственным существующим на Фрикантрии видом литературы; только роль метели там играло короткое замыкание.
Ночью повеса сбивается с пути, выбирается, наконец, к освещенной церкви, где сбежавшая из родительского дома невеста дожидается своего также сбившегося с пути жениха. Она в полуобморочном состоянии, в церкви темно, свидетели знакомы с настоящим женихом не долее нескольких часов и устали. Словом, они принимают вновь прибывшего за жениха, тому это кажется забавным и жаль сразу разочаровать их саморазоблачением. Он становится под аналой, невеста показывается ему недурна. Их обвенчивают, и когда он поворачивает к ней лицо, чтобы поцеловать, она падает в обморок с криком: «Не он! Не он!».
Проходит несколько лет, герой приезжает в другой город и влюбляется в женщину. Долгое время удерживаясь по непонятной для нее причине от признания, он, наконец, объявляет ей о своей любви и, не дожидаясь ответа, рассказывает историю о той, «над которой подшутил он так жестоко и которая теперь так жестоко отомщена». Она восклицает, конечно же, схватив его за руку;
– Боже мой, боже мой! так это были вы! И вы не узнаёте меня?
И, наконец, романическая, но все равно чудесная очищением греческих трагиков финальная нота:
Он побледнел… и бросился к ее ногам.
Изабела не выбирала специально этого текста, она сначала и не поняла его как следует. Но когда, наконец, совместными усилиями они докопались до смысла, она захотела услышать его интерТрепацию.
Вначале Андрей пустился в сугубо технические рассуждения о соотношении фабулы и сюжета, о неромантической иронии и композиционной структуре. Изабела по-прежнему ничего не понимала. И тогда он вспомнил одно довольно прямолинейное истолкование, принадлежавшее полузабытому религиозному философу, чьи эстетические суждения обычно презрительно третировались коллегами Андрея как игнорирующие специфику собственно эстетического.

Суть истолкования заключалась в своеобразной диалектике антично-фаталистического представления о Судьбе и христианского понятия о Провидении.
Смысл повести получался вот какой: то в нашей жизни, что часто в представляется нам результатом слепой судьбы, есть на самом деле действие мудрого Провидения. Провидение знает, что в действительности герой и героиня предназначены именно друг для друга (и что сбившийся с пути жених есть лишь ее первое – неглубокое, романтическое увлечение).
И вот оно сводит героев столь сложным и замысловатым путем, вознаграждая их, только когда они проходят через долгий путь мучений и раскаяния в былом легкомыслии.
Пока Андрей все это говорил, Изабела почти не смотрела на него. Как впоследствии она объяснила ему сама, ей было стыдно. Она думала, что Андрей давал ей понять, будто связан провиденциальным отношением с ЛО, и больше ему ни-ни. На самом деле, он, как всегда, увлекся и пустился в самые отвлеченные рассуждения о смысле тех messages , которые мы получаем от жизни, и о том, какой разный, иногда даже противоположный смысл они обретают, проходя через разные стороны нашего внутреннего опыта.
Их часом было 9.30 вечера – время, когда Андрей обыкновенно вдруг ловил себя на том, что уже давно не читает, а только тупо смотрит в своего бумажного собеседника, или, и того хуже, начинает нечувствительно погружаться в преждевременное забытье, чреватое ранним пробуждением или пересыпом с головной болью, проклиная себя за то, что остался дома, отказавшись от заманчивой дружеской встречи для ради паренья эдакого, и вот вместо паренья выходило едва ли не похрюкивание.
Тогда он брал в руки затасканный толпой прежних постояльцев Кэй мембранодержатель, быстро отстукивал, как будто набирал заветный код на двери, ведущей в волшебную пещеру с сокровищами, ее номер и ждал, когда трубка потеплеет и улыбнется от ее легко переносившегося и не на такие пространства шарма.
У нее был довольно низкий грудной голос – такого типа, какой имели две-три случайные подруги его юности, девицы горячего темперамента и большой отзывчивости. Но от ее голоса как будто бы исходило еще какое-то свечение – причудливая легкопьянящая смесь мягкого тембра, вибрирующие приливы горячего дыхания, аромат смеха.
Она заходила к нему на дринчок, выражаясь языком эйлинских эмигрантов, стареющих сибаритов, из страстной любви к родине прослуживших всю жизнь во фрикантрийской разведке и теперь тоскующих среди фрикантрийского комфорта и довольства по языку родных осин.
Как истинный эйлинец, Андрей не преминул воспользоваться своим законным правом на необлагающийся дополнительными поборами провоз пары бутылок прожигающей внутренности горячительной смеси, утепляющей и увеселяющей суровую жизнь его компатриотов и составляющей одну из наиболее примечательных особенностей эйлинской национальной кухни. Жидкость действительно грела, оживляла и пробуждала желания.
Во время одной из таких посиделок, затянувшейся далеко за всё преображающую полночь, они и досиделись до обоюдного желания, такого острого, что у Андрея, кажется, начал ныть низ живота, а Изабела, как потом она сказала ему, сидела вся мокрая.
Он не взял ее тогда, надо сказать честно, не из каких-нибудь особых добродетелей, а просто из трезвого сознания, что остаток ночи целиком уйдет на службу Афродите, а завтра ему спозаранку надо было вещать во Вколачивателе.
Мужская логика очаровательна лежащей в ее основе убежденностью в неизменности мира людей вместе с их страстями, желаниями и побуждениями. Это ее бы надо ставить в кавычки.

У самой Изабелы, как она признавалась ему впоследствии, было намечено соблазнить его на завтра. Ради этого она даже не поленилась организовать самодельный междусобойчик с двумя-тремя однокашницами в комплекте с их бойфрендами. Андрей блистательно провалился там со своей жареной картошкой с грибами, мешать которую он то и дело отправлялся на Изабелину восхитительную непонятно чем, какую-то желтую кухню и которая в конце концов у него восхитительно подгорела.
Была там вполне нормальная Шеннон со своим, как говорила Изабела, very devoted to her Гэрри, который каждый weekend проводил десять часов за рулем, чтобы ее увидеть и которая на следующий год послала подальше Линсбургский Вколачиватель, променяв его на нянчение маленьких детишек в kindergarten , чтобы только переехать к своему стриженому рыцарю.

Была тогда еще совсем незатраханная жизнью, недавно перенесенная ветром Лиля, прикатившая из сельской Айовы с казавшимся нью-йоркским акцентом, вывезенным из Москвы, – со своим долговязым, большею частию молчавшим Джолом, оказавшимся впоследствии просто чайником. Была роскошная Athena с вполне греческими чертами и начинающим практику адвокатом Шёном, которого Андрей, к своему счастью, однажды встретил на улице в одном из тех кварталов, в которые черным заходить не полагалось.
Одним словом, компания была для провинциального фрикантрийского университетского городка вполне обычная, и разговор был соответственно в чисто фрикантрийском духе самый пустой, милый, а если бы не велся на фрикантрийском, то показавшийся бы Андрею и довольно идиотским, чтобы не выразиться сильнее.
Но какое это все имело значение, если, как только все разошлись, а Андрей остался с Изабелой на ее восхитительной кухне, между ними воцарилась та волшебная неловкость, которая сдержанной, но щедрой королевой пророчит скорые восторги наслаждений, тимпан над головой и прочие журчания.

Переход от этой неловкости к тимпану вещь весьма деликатная – кажется, остается только один очень короткий шаг, но все же его нужно как-то сделать, и хотя юношеская дрожь, муки робости и тому подобные трогательные глупости для Андрея давно остались в прошлом, все же он не всегда находил в себе достаточно непринужденности, чтобы сделать этот переход столь же волшебным и естественным, как то, что происходило потом.
Чтобы не ломать себе голову, иногда он просто предоставлял рукам сделать то, в чем ему отказывал язык, а иногда без особых стеснений пускал в ход один и тот же довольно избитый прием, предлагая пахнущий какими-то старыми августенами тост, после которого полагалось целоваться.
Как ни прискорбно отметить, и в тот вечер он оказался столь же неизобретателен и был принужден пустить ради столь необыкновенного случая этот избитый, затасканный и захватанный, как старая потаскуха, прием.
Зато реакция Изабеллы на сей раз оказалась далеко не столь избитой. Сегодня в ней горела пуританка. Не глядя на него, она заявила, что не может это сделать, а когда Андрей привычно-простофильски протянул свое кислое “why?”, она пропылала:
– Because of the ring on your finger.
Вот те и пожалуйста. Ох уж эти мадамы. Как это не было глупо, Андрей почувствовал, что готов обидеться, как ребенок. Не зря она с самых первых дней казалась ему резковатой. Но все же он сидел и ждал, и, в то время как она все продолжала не глядеть на него, поднялся и встал рядом с ней с бокалом.
О боже! Времена Паоло и Франчески совсем не прошли. Вот она тоже встала – и все остальное уже ничего не значило.

Когда он кое-как донес ее до кровати (Изабела не была Дюймовочкой, and he wasn’t Hercules either) , она вдруг села на него, обхватив его обеими ногами с боков. Как будто задыхаясь, торопясь, она сама быстро скинула с себя кофту и рубашку.
Привыкнув к флегматичному милостивому предоставлению эйлинок, коль скоро они решили, что надо дать самим кабальеро делать с ними всё остальное, Андрей был поражен подобной самостоятельностью. Но, разумеется, это только прибавило аромата к их февральскому беснованию.

Ну что, кажется, особенного в этой нелегкой позе, когда два сплетенных тела образуют какого-то чудовищного кентавра, однако же никому из лукавых развратниц и дур, некогда деливших с ним Эротовы восторги, она в голову не приходила, и потому стала какой-то эмблемой их связи. Впоследствии мучаясь и мечтая, что все повторится снова, Андрей всякий раз воображал себя сидящим с Изабелой именно в этой позе. Когда они сидели так, все было иначе, и тогда ему казалось, что ничто не может их разлучить.
Что-то особенное было в ее поцелуях. Рот у Изабелы был немного влажный, губы, как у иудейки, немного большие, и это давало ему свободу путешествовать по ним бесконечно, меняя места соединения, захватывая то большие, то маленькие части, отдавая предпочтение то нижней, то верхней.
Был и другой сюрприз, оказавшийся не столь приятным, как представлялось вначале. Изабела оказалась девственницей, не собиравшейся пока открывать свой вертоград. Взамен обычных утех она сама тотчас без тени смущения предложила Андрею другую комбинацию выпуклостей и отверстий.
Как и всякому самцу, она была для Андрея только приятней – как всякое посасывание сладостней простого трения. Но, будучи воспитан в духе своего рода рыцарской сексуальности – вперед удовлетворить, а там уж и удовлетвориться, – он отказался и первое время пытался только убедить ее растворить ему двери. И было еще одно забавное чувство – она слишком нравилась ему, чтобы сразу совать ей прямо в пасть.
Впрочем, не так уж она и противилась, но двери были на удивление маленькими. Операция по превращению ее в женщину затягивалась, была в этом какая-то неутоляемость: так часто войдя во вкус и начав разрабатывать заветную щель, он принужден был замедлять и останавливаться, чтобы не сделать ей очень больно (Gently! Gently! – вскрикивала Изабела).
Ей было 23, в этом возрасте девственницу и на Эйлинии днем с огнем не сыщешь. На бежавшей же впереди Галактики всей Фрикантрии это была и впрямь диковина. Но объяснялась она просто. Никто из ее однокашников по колледжу, в котором она училась раньше, не хотел утруждать себя дефлорацией. Они выходили из положения очень просто – с помощью других имеющихся в человеческом теле отверстий.
Первые дни любого романа – пора, как известно, самая мычащая. Тыканья вместо слов, постоянные прикосновения друг к другу как лучшая приправа ко всякому разговору, музыка взглядов, пауз, любимых присловий, смех без причины. Любовь международная, двуязычная имеет вдобавок еще прелесть забавных ошибок, очаровательных фонетических неправильностей, повышенного звукового шарма.
Андрея особенно восхищало ее слишком мягкое, как ее собственные уши, «ш», и потому «шутка», «шёпот» и какой-нибудь вполне обыденный «шум» в ее устах неизменно приводили его в самое наилучшее расположение духа, заводили его надежнее любой, самой крутой порнопродукции, а так как по-эйлински нельзя сказать почти ничего, чтобы при этом немножко не зашипеть, то нетрудно себе представить, в каком боевом состоянии он находился большую часть времени, особенно если прибавить к этому, что она любила говорить об определенной принадлежности его тела как о «штуке».
В свою очередь Изабела наслаждалась его британско-питерским «stupid» с зияющим, просторно-отверстым «ю» посредине, с протяженными, как эйлинская зима, muuuuuushrooms и «яааааасно». Последним Андрей обильно украшал свои вечерние сеансы мембраносвязи с Изабелой.
Для Андрея больше всего было внове и потому интереснее всего то, что Изабела часто говорила ему комплименты – на Эйлинии женщины считали нормальным только милостиво выслушивать их:
– You have a beautiful body. You should know that.
– Oh, gosh, you are so damn handsome!
– You smell so good.
Она находила совершенно обворожительным его Лагерфельд, которым он обыкновенно спрыскивал себя за ухом, любила нюхать и целовать это место, забавно произнося слово «уши» с мягким «ш», которое он так любил в ней, и утверждая, что на Фрикантрии такого не производят, хотя он покупал его в обычной местной аптеке.
Главной достопримечательностью его комнаты был диван. В разложенном виде он занимал не менее ее половины. Не заниматься на этом диване любовью казалось непростительной растратой тех возможностей, которые жизнь предоставляет человеку. Но в диване, как и в жизни, был один неприметный изъян.
В паре мест пружины упирались в обшивку, врезаясь и в мягкие, и в твердые места возлежащего. В процессе употребления дивана становилось ясно, что эта пара пружин следовала за человеческой плотью, как сумасшедший с бритвою в руке. Куда бы вы ни легли, на какое бы место ни перенесли центр тяжести, пружины оказывались как раз под вашими членами. Но разве все это не мелочи жизни, когда ты с утра до вечера пьян любовным дурманом?
В отличие от большинства других фрикантриек, Изабела не стригла волосы на ногах и подмышками. Анджело любил целовать ее потные подмышки, и хотя пот у нее был как пот, удивительным образом было не противно, а как-то даже сладко. У нее были смешные, нежные и какой-то девчоночной конфигурации, как будто детские ягодицы, и тропик рака поэтому имел восточный привкус занятий любовью с девочкой – новеллы Мопассана, полная раскрутка в каком-нибудь Таиланде или на Бали, которую рекламировал эйлинский видеоморок.
В ее маленькой квартире все было каким-то очень уютным. Мебель такая же рухлядь, какой Кэй снабжала всех своих жильцов, но Изабела ухитрилась ее преобразить.
Свет от висячих ламп освещал комнату так по-домашнему, вещи лежали на, казалось бы, раз и навсегда подобранных для них местах (хотя Изабела все переставила; She is so strong! – пела Андрею Кэй), на стенах висели плакаты, исполненные какого-то, как будто бы таинственнного смысла, оказавшиеся на поверку лишь перевернутыми вверх ногами репродукциями. А на веранде, выходившей во двор, у нее была подвесная скамейка, на которой без страха быть замеченными с улицы они укачивали друг друга до бесконечности, как будто то была люлька их нежности, а не секундомер отпущенного им судьбой времени.
Как и большинство фрикантриек, Изабела была невротичкой. Когда Андрей будил ее по утрам, она вскакивала с постели с таким тревожным выражением лица, как будто во сне видела атомную войну. Ее исчерна-черные, прямые, как стрела, брови часто выпрямлялись так беспокойно, что Андрею становилось жалко ее до слез.
По этой причине она никогда не могла заснуть, оставаясь в его постели, и так как расстаться вечером было для них самое трудное, она часто, прежде чем придти к нему, брала с Анджело слово, что он ее выгонит (You’ll kick me out. Promise). И хотя, утомленные любовью, они просто лежали вместе, но прервать это перманентное соприкосновение ни ему, ни ей не хотелось. Она уходила к себе, измученная, только под утро.

Н а С в е р к а ю щ е м Г р е б н е
Г л а в а т р е т ь я,
в коей рассказывается о жизни на Фрикантрии и кое о чем другом
Фрикантрийский Вколачиватель, в котором Андрей пару раз в неделю должен был вещать о чудесных обломках глаголизма – уникального во всей Галактике искусства превращать слова в особого рода жгучий и жалящий волшебный напиток – сразу же произвел на него очень мощное впечатление.
Начать с того, что располагался он не в обычном здании, а в с виду обычном протестантском соборе, который дурацки помпезно назывался Cathedral of Learning , и разве что размером был немного поболе, со средней руки небоскреб. Середина первых пяти этажей вкупе с маленькими кельями по краям соборной части образовывала свод и купол, а остальные пятнадцать, расположенных над ними, отводились под департаменты.
Помимо привычного Андрею движения по горизонтали, это приводило к бесконечной езде в лифтах, и хотя последних там было предостаточно, нескончаемое комъютирование во всех направлениях с Департамента Эйлинизма в отведенную ему на пятом этаже аудиторию и обратно вызывало у него стабильное головокружение.
Поскольку коридор между аудиториями на нижних этажах был круговой, а номера разбегались в разные стороны, поначалу с непривычки, а также из-за рассеянности и близорукости, он нередко ощущал себя белкой, бежавшей по бесконечному колесу.
Не менее своеобычными показались ему и Департаменты. На Эйлинии каждый из них был всего лишь большой или поменьше, но всегда только одной комнатой для всех преподавателей, в которой происходило всё – и общие собрания, и частные разговоры, и приватные встречи. На Фрикантрии каждому был отведен свой уголок: professore – отдельные маленькие кельи, располагавшиеся по периметру Общего Помещения, заведующему кафедрой – особый, наиболее сокровенный оффис и, наконец, Общее Помещение было разгорожено ширмами, так что даже каждому graduate student было отведено за ними отдельное стуломесто.
Так как ширмы были невысоки, то, желая выглянуть из-за них, они просто вставали во весь рост, как после теплого дождя вытягиваются из мха грибы или как если бы страус, вынув голову из песка, еще бы и выпрямился. Именно так Андрей впервые увидел Алекса.
Алекс был одним из перенесенных с Эйлинии самым последним ветром, когда перебеги уже фактически оказались запрещены – не потому, что эйлинцы больше никого не выпускали, но оттого, что фрикантрийцы решили больше никого не впускать.
Алекс был из тех, кто, к своему неутешному горю, не успел вовремя изменить родине. Безнадежно упустив те блаженные времена, когда можно было спокойно получить здесь самый желанный прием во времена Великого МежПланетного Похолодания, изобразив из себя пламенного борца за свободу Эйлинии, он перебрался на Фрикантрию до того, как канал окончательно закрыли, но уже после того, как найти какую-либо работу по специальности для человека с эйлинским регистрационным кодом стало почти невозможно.
Не желая возвращаться в родные Палестины, Алекс сделал единственное, что оставалось возможным в данной ситуации – погрузился в учебу, благо эта форма существования на Фрикантрии занимала исключительное место. На Фрикантрии можно было всю жизнь учиться, и за учебу платили деньги, но работы давно уже никакой не было. Вследствие постоянного отодвигания порога смертности и люди умирали или уходили на пенсию так редко, что возникали совершенно безумные конкурсы. На одно место претендовало по нескольку десятков тысяч человек.
И хотя обыкновенно преемник места давно уже был известен и десятилетиями до этого работал без зарплаты в качестве ассистента professore, готовящегося уйти в отставку, все равно объявлялся открытый конкурс. Подавались десятки тысяч заявлений с приложением сотен тысяч документов, проводились многочасовые interviews, заслушивалось безумное количество пробных лекций, и только после этого, спустя месяцы, требовавшиеся для подведения итогов конкурса, давным-давно известный преемник объявлялся его победителем.
Правда, с течением времени количество претендентов поубавилось. На Фрикантрии теперь шла борьба за равноправие меньшинств. Так называемая negative action , предпринятая с этой целью, в конце концов привела к тому, что назначаться в качестве преемников и побеждать на конкурсах стали только представители меньшинств. Доминировавшие на планете ранее черные перестали даже подавать заявления, настолько ничтожны стали их шансы на победу в конкурсе.
Единственной возможностью для приезжего эйлинца остаться на Фрикантрии, если только он не принадлежал к существовавшей и на Эйлинии касте фрикантроидов, было вступить в любовную связь с пожилой фрикантрийкой. Правители Фрикантрии заботились и о всеобщем обеспечении сексом, и так как находились такие старые и безобразные женщины, что даже самые отчаянные любители маргинального секса не хотели иметь с ними дела, то в этом случае появлялся спрос и на эйлинцев.
Алекс сразу поразил Андрея своей исключительной способностью наблюдать одновременно за всем, что происходило на Департаменте в каждый отдельный момент. Его карие, маслянистые глаза, казалось, никогда не стояли на месте, бегая из стороны в сторону с постоянством маятника. Благодаря этому, он всегда был готов вовремя поздороваться с важной персоной и проследить, как проявляют себя неважные.
Алекс был высокий, здоровенный, усатый парняга с такой же здоровенной и, казалось, тоже усатой задницей, грациозно пародировавшей все перемещения и движения его тела. Он был довольно красив или скорее смазлив какой-то псевдогусарской, барбосьей смазливостью.
У него была эйлинская жена и ребенок, проживший больше времени на Фрикантрии, чем на Эйлинии и не говоривший на эйлинизме, так как новоиспеченные перенесенцы презрительно избегали языка родных осин и даже дома, между собой говорили только по-фрикантрийски.
Упоминая об Эйлинии, он пользовался для ее обозначения обидным прозвищем, подчеркивавшим ее кондовость за счет немудреного уподобления родной планеты землеройному снаряду и, едва только познакомившись с Андреем, несколько раз рассказал ему историю о том, как его не хотели отпускать из родного Вколачивателя, когда он собрался ехать на Фрикантрию, изображая себя чем-то вроде узника совести, пострадавшего от властей предержащих. Имея исключительно эйлинскую физиономию, он, тем не менее, поспешил разъяснить Андрею, что обе его бабки были фрикантроидками.
Но первое время Андрей почти не замечал всего этого. Вначале он был поглощен подготовкой к своим сеансам глаголизма, потом же, когда у него началась Изабелиада, ему и вовсе стало не до того.
Когда мы влюблены, время течет для нас по-особому. Оно не перетекает из часа в час, изо дня в день. Оно стремительно сваливается, как водная громада с Ниагарского холма, должно быть, не случайно располагавшегося в относительной близости к Линсбургу, с пика блаженства до последнего отчаяния и необъяснимого уныния – в зависимости от того, предстоит ли встреча или, пусть кратковременное, но расставание. И сознавая это, Андрей и Изабела старались остаться на сверкающем гребне как можно дольше.
Они выходили из дома вместе и старались также вместе вернуться. К счастью, от часопиковой нервотрепки утренних занятий они были избавлены. Андрей просыпался обычно раньше, предоставлял еще немного сладкого дурмана Изабеле, и, наконец, вооружившись подносом с кофе и круассанами, отправлялся в незапертую дверь соседнего efficiency.
Утренний секс был для них слишком большой роскошью, которую они смогли позволить себе только после финишного рывка. Касание плеча, обвитого ярко красными тесемками его любимой ночной сорочки, традиционный отчаянный вскрик Изабелы при взгляде на стенные часы, завтрак в постели в позе восточных шейхов в тронной зале (подушки прижаты к тронам спинами) и если кто-то в это время звонил ей, то, пока она говорила по телефону, все это время принадлежало ему, и заповедных зон на ее теле не было.
В назначенный час они вместе выпархивали из своего временного гнезда (в последний момент Изабела нередко начинала лихорадочно отыскивать ключи и вываливала для этого из своего желтого заплечного крокодила всё его содержимое). Решительно ничего-ничего замечательного в их совместном ковыляниии до автобуса не было, тем более что разговор, как правило, был самый идиотский (наиболее тяжелый и далеко не исключительный случай представляла беседа по схеме:
Zue (пауза, вопросительный вгляд),
I love you!!!).
Но если на Изабеле в этот день были широкие внизу брюки из какой-то тонкой, светло-серой материи, значит, день был особенно чудесный.
Они имели глупость почти каждый день вместе обедать в соборном бэйзменте и, закусив чем-нибудь на скорую руку, долго-долго сидеть рядом, готовясь к следующему занятию, за чашкой кофе и книжкой, чуть ли не взявшись за руки напротив заднего входа в Roy Rogers, через который каждую минуту мог войти кто-то из их знакомых.
Изабела посещала class Анджело (как окрестила его Изабела), и после своего занятия вместе с группой других инопланетных сколиастов он обычно занимался в Соборе фрикантрийским, а она шла в библиотеку. Но часто, когда все уходили, она догоняла его на лестнице и сочно шептала:
– Поедем домой. Я вся мокрая. (Почему-то его наполовину невнятный для нее его голос в аудитории – во время лекции она почти ничего не воспринимала из того, что он говорил, – всегда действовал на нее столь зажигательно).
По правде говоря, Андрей предпочел бы всему свое время. Этот class был очень нужен ему: фрикантрийцы по-прежнему говорили быстрее, чем он понимал. Но полагая, что она просит его на этот paз пойти на маленькую жертву ради нее, он соглашался. На деле оказывалось, что она начисто забыла о его занятиях, потом обнаруживалось, что ей еще нужно зайти в библиотеку, и они все равно отправлялись домой в такое время, что Андрей преспокойно мог до этого посетить свой лингвофритротренаж.
Но как бы там ни было, уже университетский shuttle с его незатейливым набором хитов этого сезона, шлягеров белотропического рока, и разношерстной толпой одинаково не смотрящих по сторонам студиозусов наполнял голову туманом.
Нежность легких соприкосновений в своем роде сладостнее объятий, но почему-то безумевшая иногда в таких случаях Изабела, язвительно поминая не смолчавших бы смокваусских бабушшшшшшек, часто не останавливалась и перед довольно жаркими, как будто испытывая публику на невмешательство. Однако если за рулем был белый весельчак с набором оживленных тропических присловий и неизбежно одобрительным: Watch your step! – перед выходом, значит сегодня уже ничего плохого случиться не могло.

Э й л и т р и с т Ч а р л и, и л и
У р о к и Ф р и т р о л о г и и
Г л а в а ч е т в е р т а я,
в которой гepoю снова приходится учиться ходить
В течение многих столетий Великого МежПланетного Похолодания Эйлиния оставалась почти совершенно изолированной от остальной Галактики планетой. За исключением ближайших астероидов, на которых во времена Отца Народов эйлинцам удалось установить нечто вроде подобия эйлинизма, выстреливаться в другие Палестины разрешалось одним только высшим иерархам, а также наиболее верноподданным и бездарным трибунам – для сеансов идеологических прений с представителями чуждого миропорядка. Благодаря этому, после начала Рефорломации обычный рядовой эйлинец, пройдя эйлинскую жизнь до половины и оказавшись на Фрикантрии, попадал в положение Адама.
Всё было мучительно похоже на родное, но не было для него даже и вселенским. Дымком спаленной жнивы явно не пахло, зато интеграл дышал и в лесах, и в парках. Сходство было раздражающим, как между лимоном и киви. Все было то да не то. Даже улыбки и жесты наполнялись другими значениями.
Андрею пришлось учиться обычным вещам, которые на Фрикантрии знал каждый ребенок. Он чувствовал себя так, как будто бы заново рождается и взрослеет. Сходить в магазин, снять деньги со счета, купить билет на поезд, подключить телефон, заплатить за электричество – всё превращалось в проблему, и так как на Фрикантрии все это делалось не выходя за пределы собственного дома, то главное, от чего предстояло избавиться, – это от страха перед мембранодержателем, который по-прежнему вызывал у Анджело устойчивую оторопь. Фрикантрийцы были столь же неизменно business-like вежливы, сколь и пока невразумительны. Тем более ценно было для него, что вскоре после переноса он познакомился с Чарли.

Чарли был одним из тех фрикантрийских черных, которые резко отличались от большинства других обитателей Свободной Планеты и чем-то скорее походили на эйлинцев.
Фрикантрийцы казались, на первый взгляд, самыми открытыми в мире людьми. Никто во всей Галактике не был так вежлив и предупредителен. Ни к кому вы не могли обратиться так свободно и без каких-либо барьеров. Казалось, вот, наконец, планета, где ни кастовые, ни социальные предрассудки не существуют. И в этом и состояла сама идея фрикантризма.
Однако всё это ничего не значило. Вы могли целый час самым любезным образом разговаривать с фрикантрийцем и оставаться совершенно уверены, что в следующий раз, когда вы встретитесь, он вас не узнает. Люди здесь как будто бы скользили друг мимо друга на каких-то невидимых роликах, не останавливаясь и не соприкасаясь.
Понятия дружбы здесь не существовало. Вернее, оно было, но имело совершенно другое значение. Другом назывался тут всякий человек, с которым вы когда-то встречались. Но так как фрикантрийцы имели очень плохую память на лица, то другом был в одно и то же время каждый – и никто. Однажды Анджело был чрезвычайно поражен тем, что один из его знакомых по Вколачивателю, которого он едва знал, позвал его как своего самого лучшего друга в pub, сказав, что от него ушла жена, и ему нужно с кем-то поговорить. Очевидным образом Анджело был единственным человеком, к которому он мог обратиться с таким предложением.
Таким образом, фрикантрийцы не имели друзей. У них не было на это времени. И все равно пока фрикантриец сдруживался с кем-нибудь в Алабаме, он в один прекрасный день обнаруживал себя вкалывающим уже где-нибудь в Небраске: в отличие от эйлинцев, фрикантрийцы не работали там, где жили, а жили там, где работали. В то же время у фрикантрийцев было много друзей, потому что само слово «друг» не означало ничего больше, чем выпитый совместно коктейль пару лет назад на какой-нибудь «вечеринке», на которой они были вместе с парой сотен других зевак.

Быть может, не в последнюю очередь и по этой причине многие фрикантрйцы любили бывать на внешне такой неустроенной и неблагополучной Эйлинии. Некоторые же из них и сами были больше похожи на эйлинцев, чем на фрикантрийцев. На более теплой, чем Эйлиния, по погодным условиям и более холодной по отношениям между людьми Фрикантрии эти люди казались какими-то марсианами, таинственным образом заброшенными на чужую планету еще в чреве их матерей.
Эти своего рода фрикантрийские эйлинцы, или эйлитристы, как мысленно прозвал их Анджело, смеялись как дети, обнимали друг друга после долгой разлуки, как будто виделись последний раз в жизни, и вообще радовались каждой мелочи так, как будто завтра им предстояло умереть. Многие из них даже женились на эйлинских женщинах, которые, к их счастью, еще ни о чем подобном, как Кодекс Фрикантриек, пока не слыхали.
Одним из таких фрикантрийцев был Чарли. Его женой была эйлинка, которая, как и большинство перенесенцев, училась на Фрикантрии, не будучи уверена, что когда-нибудь сможет найти работу и которую Анджело знал в ее прошлой жизни.
Чарли сразу поразил Анджело тем, что при первом же знакомстве провел с ним целый день. Любой другой фрикантриец посчитал бы это бессмысленным растранжириванием времени.
Люди на Фрикантрии встречались друг с другом, когда это им было нужно для дела, а не когда они этого хотели. Чарли вел себя по отношению к Анджело именно так, как неписаный и негласный Устав социальных отношений, которому, однако, почти все на Фрикантрии безмолвно следовали, поступать возбранял. Он часто виделся с Анджело, проявлял искреннюю заботу о нем, стремился помочь чем только мог и к довершению прегрешений еще видимым образом получал от всего этого удовольствие.

По субботам утром он заезжал за Анджело в его район, по иронии судьбы переводившийся на эйлинизм как Северная Свобода (Эйлиния находилась на крайнем Севере Галактики), и вез его удовлетворять накопившиеся за неделю потребности. Цены здесь были на любой вкус, и большинство фрикантрийцев могли позволить себе, по крайней мере, всё самое необходимое. Вдобавок человек, у которого не было на Фрикантрии достаточно денег, мог доплачивать за товары своим временем или отрицательными эмоциями.
Был, например, дешевый рынок с самыми свежими фруктами и овощами и любой другой снедью, не исключая и эйлинской, но до него надо было доехать, а после еще долго бродить среди разбросанных картонных коробок, валяющихся пластиковых мешков и припаркованных прямо на тротуарах вэнов. А можно было вместо этого зайти в ближайший ГиперПищеХранитель – сверкающий витринами и люстрами Музей имени Ивана Андреевича Гаргантюа, но зелень там не покрывалась пылью только потому, что была давно и искусно закрыта пластиком, а некоторые цены кусались, как взбесившиеся псы.
Были какие-то чудовищные каменные громады, стоящие одинокими крепостями вдали от каких-либо населенных пунктов, располагавшиеся там по причине крайней дешевизны тамошней пустынной земли и представлявшие собой скопления дешевых магазинов. Можно было поехать туда самому, а можно было просто послать в банк чек на несколько часов своей жизни и получить товар, не выходя из дома, по тамошней низкой цене.
Чарли работал в специальном учреждении, всецело посвященном задачам социальной работы. Его социальная работа заключалась главным образом в безуспешной борьбе с фрикантрийским Минотавром за то, чтобы немного перетянуть одеяло с Трехсот Тысяч Толстяков на Три Биллиона Тонких. Заговаривая об этом, Чарли забавно злился, отменно ругался и язвительно саркастировал. Его уже наполовину лысая голова сверкала, как Посейдонов трезубец, подбородок стремительно подъезжал к щекам. Он божился, что завтра же откроет ресторан, чтобы просто вкусно кормить людей, ни о чем не беспокоясь, и отправлялся в постель, чтобы не проспать на работу, за чем на Фрикантрии следовало автоматическое увольнение. Каким ни был Чарли другом, и от него Анджело должен был скрывать Изабелу.

Она между тем стремительно шла ко дну, не в силах вынести фрикантрийской вколачивающей Методы, сущность которой сводилась к неожиданному выбрасыванию студиозуса за борт лодки. В соответствии с ней, студиозусам надлежало предписывать такие домашние задания, для выполнения которых требовалось отказаться от каких-либо иных человеческих потребностей и поползновений.
На несколько месяцев семестра истинный студиозус, по концепции Фрикантрийских Вколачивателей, должен был превратиться в недреманное око и потреблять информацию всеми возможными и невозможными способами, готовясь к очередному собеседованию со Сколиастом-Супервайзером и одновременно сочиняя бесчисленное количество отчетов о проделанной работе.
Как следствие этого, Изабела жила не столько дома, сколько в библиотеке, как будто бы специально для подобных случаев открытой круглосуточно, и все равно не могла угнаться за летящим вперед паровозом предписаний.
Вспоминая свои бесшабашные грэдъюэйтные годы, когда он, как это было принято на Эйлинии, безмятежно расцветал в садах своего Лицея, предаваясь неге вольного размышления и азарту первых словесных испражнений, Анджело не переставал дивиться тому, что видел. И перед его глазами вставала сгорбленная фигура МихПала, его эйлинского (а нынче уж элисейского) супервайзера, который был так стар, что ходил еще в добунтастскую гимназию, а когда вспоминал о чем-нибудь своем давнишнем, иногда увлекшись, настаивал, что оно происходило в предыдущем тысячелетии.
Когда с дрожью неофита, Андрей явился к нему для обсуждения своей темы, старик проговорил своим неподражаемым интеллигентским сопрано, звучащим ушедшими веками:
– Главное, молодой человек, чтобы исследование принесло удовлетворение самому автору.
Дикость происходящего усугублялась тем, что, Изабела должна была с отвращением от перегрузки зубрить то, что по самой своей природе было призвано доставлять удовольствие: роскошь и алмазы глаголизма. К счастью, Анджело мог ей в этом помочь, и когда он перечитывал и затем рассказывал ей многотомные эйлинские эпопеи, которые она со своим, хотя и неплохим знанием эйлинизма, тем не менее, не могла бы одолеть, наверное, и в столетие, она в свою очередь не могла надивиться, что он ей помогает.
– Why you are so sweet to me? – часто спрашивала она. И когда Анджело делал для нее что-то, с ее точки зрения, особенное, она говорила:
– See, Frikantria men never do that.
Социальный Стандарт предписывал здесь все. Страшной крамолой было как совершенно отказать в помощи, так и забыть на время о своих делах для другого. Фрикантрийцы были особенно великолепны, когда, не имея возможности помочь или не зная, как подсказать, они из любезности делали предположение, порой только вводившее в заблуждение.
Анджело не раз с пеной досады на збруе метал громы и молнии по поводу того, что случайные фрикантрийцы на улице в ответ на его вопрос о направлении порой, без тени сомнения в голосе, давали ему прямо противоположное.
– But they were just trying to help you! Didn’t they have at least to suggest something? – защищала своепланетное болото Изабела и в свою очередь не находила слов от возмущения сакраментальным эйлинским «не знаю», похоже, производившим на нее такое же впечатление, как толчок в метро без «I’m sorry».
Но никакие разногласия не могли испортить волшебной прелести тех месяцев. Они бежали, лаская и нежа, как теплые струи сквозь пальцы задремавшей судьбы.
Лицо Изабелы обладало удивительной способностью совершенно меняться в зависимости от настроения. Ряд мгновенных изменений милого лица носил у нее все признаки погодных метаморфоз.
Радость освобождала из плена невидимых туч всю лучистость ее улыбки, наводила бесподобный глянец на ее малахитовые глаза, брови вскидывались в улыбке так же мгновенно, как лопаются облака от майского грома.
Она все время неуловимо менялась также в зависимости от того, что носила, и различные ее одеяния стали для него своеобразными символами.
Черное длинное пальто – холодным зимним вечером они вместе бредут из Сквиррел Хилла в Хайлэнд Парк, безуспешно пытаясь скрыться от вездесущих, направленных как будто бы прямо на них фар автомобилей – в действительности бывших также и прожекторами огромного, все время наблюдающего за ними Чудовища-Минотавра.
Темно-зеленый кардиган, который он как-то отловил для нее в Sears’е, искусно скрадывавший ее чуть-чуть великоватую грудь и делавший ее стройнее и выше, чем она есть (– I am wearing you! – говорила она про него). Белая юбка с черным, каким-то атласным пиджаком – светло-серая громада Forbes Quadrangle, I can’t do it any longer – она медленно поворачивается и уходит в сторону Собора, всё кончено и навсегда (еще нет, но он пока не знает), и это тем ужаснее, чем более к лицу ей этот наряд.
Замшевый пиджак, купленный за двадцать баксов во фрикантрийской комиссионке для безопасного комьютирования по эйлинским неспокойным улицам, в котором она всегда была той чертовой осенью, когда все так разваливалось и когда они все время бестолково пересекались в той департаментской computing Lab, куда он то и дело заявлялся в бессмысленной надежде увидеть ее хоть мельком.
Белый трикотовый ночной костюм, который однажды она забыла у него в Сквиррел-Хилле и который он на следующий день то и дело нюхал, как нюхают цветы. Черные сетчатые, блядские чулки, которые она надевала от отчаяния, надеясь найти хоть кого-нибудь вместо него – fuck it!

Х и л а р и , и л и
М а с к у л и н и з м – В а к ц и н и з м
Г л а в а п я т а я,
в которой Автор вызывает огонь на себя

Paз в неделю Анджело встречался в Департаменте с Хилари. Хилари, некогда, еще во времена Вселенской Драки перенесенная с соседней с Эйлинией планеты, была Почетным Стулом Департамента, на котором обретался теперь Анджело. Когда-то в далекие времена он случайно познакомился с ней в Тихом Убежище. Выиграв затем по конкурсу фрикантрийскую стипендию для бедствующих эйлинских глаголистов, Анджело сам выбрал прикомандироваться как раз к этому Вколачивателю из-за Хилари и Марка. Последний был одним из Унесенных ветром, с которым Анджело встречался на Эйлинии еще в блаженные времена студенчества.
Хилари была истинной фрикантрийкой. Она родилась на одной планете, воспитывалась на другой, говорила по-фрикантрийски с сильным, подчеркнуто каркающим акцентом обитателей первородной планеты основного ядра фрикантрийцев и чувствовала себя на Фрикантрии как рыба в воде. Стремительно подкатывая к женскому закату, она ходила тем не менее стремительной походкой целеустремленной фрикантрийки, обвешанная портфелями и сумками, которые она гордо никому не дозволяла помочь ей нести.
Смахивая этим на Мадонну, она была так же невысока ростом и не слишком красива, но успешно компенсировала все это колоритностью: носила огромную копну волос, которую она неутомимо все время взбивала на себе, как будто делала сливки, курила такую же огромную, леттермановскую трубку и искусно раскладывала, как пасьянс, жизнестроительные парадигмы, призванные создать образ блестящей независимой женщины.
Движение за женскую независимость, получившее в наше время вполне подходящее ему прозвище Маскулинизма, и было ее основным предметом во Вколачивателе. Разработанный такими, как Хилари, и слепо исповедуемый большинством женщин Кодекс Фрикантриек наставлял их, кáк ни в чем не уступать и даже во всем сравняться с особями противоположного пола. Тем самым в некотором роде он нечувствительно наставлял их, как стать мужчинами.
Чтобы вполне обратить себя в маскулинистки, фрикантрийки делали особую прививку, которая, оставляя тело женщины, как оно есть, пронизывало его совершенно мужской психологией. Никакого Two in One на Фрикантрии больше не оставалось. Внешне это по-прежнему оставалась планета мужчин и женщин, но настоящих женщин оставалось на ней не так уж много. До встречи с Анджело Изабела тоже была под большим влиянием маскулинизма, но, к счастью, пока еще не подверглась вакцинации.
На Фрикантрии было принято постоянно твердить о том, как много они работают. Хилари то и дело вставляла в разговор упоминания о многочисленных статьях, письмах и документах, над которыми она, якобы, работает дома. Однако дозвониться до нее по телефону было практически невозможно, а когда удавалось, разговор обычно затягивался на полчаса и более. В действительности, она целыми вечерами болтала по телефону. Потом Анджело довелось услышать от Чарли, что если кто-то из фрикантрийцев постоянно твердит о том, как много он работает, это для него самый верный признак бездельника.
Но болтовня по телефону на Фрикантрии уже была чем-то устаревшим, свойственным скорее недавним перенесенцам. Большинство коренных фрикантрийцев давно уже перешли на исключительно электронное общение. Последнее было мгновенным, надежным и самым современным видом коммуникации. Оно, безусловно, избавляло фрикантрийцев от бесконечного, до одурения набирания номеров и многократных, подчас тщетных попыток застать абонента дома, записывания бесчисленных телефонных сообщений на автоответчике, в то время как нужное лицо, скажем, укатило на несколько месяцев в неизвестном направлении. Электронный адрес имел важное отличие от почтового: он сохранялся за человеком везде, куда бы тот ни переехал.
Подобное общение, кстати сказать, было удобней и для Недреманного Ока. Несомненно, именно оно и ввело его в обращение на Фрикантрии, стремясь избавиться от хлопот трудоемкой перлюстрации и получить сладкую возможность иногда сомкнуть себя, в то время как граждане сами продолжали бы собирать и накапливать на себя крамолу. Компьютерная переписка легко сохранялась, занимала меньше места и автоматически легко присовокуплялась к персональному файлу, который на Фрикантрии заводился на каждого гражданина с самого его рождения.
Конечно, беднягам служакам Ока приходилось теперь порой в поисках нужной информации проглядывать целые коллекции дискет всякого вздора, которым фрикантрийцы наводняли Электронного Почтальона. Зато это можно было делать, не отрывая зада от кожаного кресла в своем оффисе.
Анджело пришлось заново овладевать тысячей технических навыков, и Изабела, как могла, трогательно помогала ему в этом. Первое время он, впрочем, относился к изобретению с большой опаской и упорно избегал ежедневного заглядывания в свой электронный почтовый ящик, которое в конце концов вело к беспредметному коммуницированию всех со всеми, даже когда сказать друг другу было абсолютно нечего и которое отнимало у большинства фрикантрийцев несколько часов жизни ежедневно. Но, однажды удосужившись все же взглянуть, что же там накопилось, он обнаружил несколько посланий Изабелы, отправленных уже порядочно времени назад.
Последнее из них гласило:
– Эй, мужик! Как дела? Вы когда-нибудь читаете Ваши электронические письма? Нет? я так и думала. Ну, счастливо!
Так Анджело стал регулярным клиентом Царства Электронного Трепа. Он утешал себя надеждой на то, что, опираясь на опыт своего эйлинизма, сможет воспользоваться плюсами сетевизма, счастливо избежав его минусов.
Для большинства фрикантрийцев это было как наркотик. Каждый день, по крайней мере несколько часов, миллионы их проводили в одержимой барабанной дроби по клавишам лап того огромного Паука, который связывал воедино всю планету и даже многие самые отдаленные уголки Галактики.
Привычка прибегать к электротрёпу или мембранодержателю настолько вытесняла живое общение, что никому не приходило в голову оторваться от клавиатуры и поговорить со своим собеседником глаза в глаза, даже если для этого надо было сделать всего несколько шагов. И влюблялись, и изменяли здесь чаще по Междусети, чем в реальной жизни.
Для того, чтобы прорубить личное окно в Царство Электронного Трепа, нужно было составить персональный семизначный код. Им стало для Анджело имя Изабелы, как будто созданное для того, чтобы служить компьютерным паролем, и первый год рабочий день начинался для него с набора заветного слова, едва ли не включавшего тогда всё его существование.
Но будущая катастрофа, заложенная в самóй беззаконнности их отношений, стремительно накатывала на них, как вагонетка, и предчувствуя ее, мучаясь и не находя выхода из беспросветного туннеля, Анджело нередко просыпался утром с мокрой от слез подушкой. И долго-долго лежал в постели, не открывая глаз и не желая выбираться на свет божий из теплого, обжитого мира, в котором Изабела была за соседней дверью и в котором все было так легко и просто.

М а р к, А н а с т а с и я
и Д р у г и е П е р е н е с е н ц ы
Г л а в а ш е с т а я,
в которой Анджело ближе знакомится
с фрикантрийскими эйлинцами и местными сколиастами

Срок пребывания Анджело на Фрикантрии стремительно заканчивался. Надо было что-то немедленно предпринять, пока для него и Изабелы еще не все пропало. Анджело послал в Главный Город Фрикантрии – Джеффертон отчет о проделанной работе, каковые на Фрикантрии были обязаны то и дело представлять все, и просьбу о продлении срока его путешествия на корабле сколиастов, горячо поддержанную Хилари. Но странное дело, Изабела, так же сильно, как и Анджело, страшившаяся перспективы долгой разлуки, иногда, казалось, как будто желала отъезда Анджело.
– Don’t do anything on my account! – сказала она ему раз, когда теплым вечером они долго пробирались через стоявший на пути к их дому маленький обветшалый парк, а затем испытывали неизведанный ранее проход между такими тихими, что они казались заброшенными и необитаемыми, особняками Вилкинсберга.
И сначала его восхитили эти слова, так разнившиеся от тягостных уговоров, в которые пустились бы на ее месте иные из эйлинок. Но по прошествии времени он почувствовал за ними и другое: холодок отчуждения, спокойное сознание разбегавшихся в разные стороны жизненных путей, трезвость взаимных необязательств.

Его положение напоминало самому Анджело одно из бесчисленных на Фрикантрии comic show, звучавших натянутым смехом невидимых зрителей, который был предусмотрительно записан после каждой шутки, как будто бы из боязни, что без этого фрикантрийцы перепутают моменты, когда полагалось смеяться.
Выставляя пальцы в псевдоинопланетном знаке, молодой вертопрах, прикинувшийся марсианином, в конце концов признавался легковерной любовнице, что у него на его планете есть жена. Жена Анджело в самом деле была на другой планете и даже уже не была ему женой (он продолжал носить кольцо не столько из-за недооформленности этого разрыва, сколько по привычке, да еще чтобы не выглядеть соблазнительной приманкой в глазах еще не утоливших матримониальный рефлекс эйлинок), но от этого было не легче.
Впрочем, по большей части ему казалось, что она и в самом деле была у него в совсем другой жизни, не имеющей почти ничего общего со здешней. Вот почему все обычные чувства, которые естественно явились бы ему на Эйлинии, здесь как будто бы были у него притуплены.
Казалось, в волшебном мире любви Анджело и Изабелы не было и места для греха, ревности, вины или раскаяния. И только время от времени эти чувства доходили до него, как какие-то с трудом уловимые импульсы из далекого космоса.
Встречаясь теперь во Вколачивателе со студиозусами и сколиастами своего Департамента, он чувствовал, как несовпадает с ними во времени, пространстве, в ощущении реальности. Все они жили в размеренном мире прав и обязанностей, ограничений и свобод, разрешенного для одних и дозволенного для других, в то время как в жизни Анджело и Изабелы царствовали одни чувства – только они диктовали правила, и главным, а, может быть, и единственным из них было – любить.
Когда Изабела спрашивала Анджело, за что он ее так любит, он чаще всего совершенно искренне отвечал:
– За то, что ты сумасшедшая!
С их бессмысленной, но непреодолимой любовью они были двумя единственными сумасшедшими на всей Фрикантрии.
Находясь рядом с большинством других фрикантрийцев, Андрей испытывал чувство мнимого сосуществования в одной и той же точке пространства и времени. На самом деле даже чисто физически они как будто бы оставались на разных планетах. Лишь Марк и Анастасия, два заброшенных во времена Великого Похолодания фрикантроида, были рядом, казалось, во все еще неперевернутой, эйлинской реальности.
Марк и Анастасия, которых Анджело знал еще когда-то в далекой другой жизни и позже, после начала Рефорломации, встречал несколько paз на Эйлинии, были единственными людьми на Фрикантрии, в чьем доме он чувствовал себя как на родной планете. Как будто сами ощущая свою чужеродность, они обосновались в Линсбурге на самом краю города, и даже в их квартале их дом стоял последним; за ним начинался овраг, в котором мирные Филемон и Бавкида собирали дрова для своего камина.
Из окон просторной гостиной на фоне красных свечей, поднимавшихся из сомнительной бронзы, вдалеке виднелся highway, и eгo шум был в этом укромном уголке, казалось, единственным знаком чуждого мира. Изабела, никогда не бывавшая в их доме, мало ошибалась, когда говорила, что они, наверное, живут под мостом.
Старики экономили, и в первую ночь Андрей жестоко промерз в том ореховом кабинете, куда они определили только что пристрелившегося героя. Одной стороной кабинет упирался в сырую землю, а другой в пресловутый овраг. Утром, продрогши, он лихорадочно рылся в платяном шкафу в поисках чего-нибудь плотного. Но впоследствии ему не раз бывало здесь по-домашнему тепло и, как дома, свободно.
Перед входом в дом был разбит небольшой цветник, у кота со сказочно-чапаевским именем здесь был свой отдельный, только для него проходимый лаз, а на полках стояло столько книг, сколько вряд ли было в личных домах всех остальных фрикантрийцев, вместе взятых, и они не просто стояли.
Промыкавшись когда-то на Эйлинии в безуспешных поисках хорошего профессорства по глаголизму, они в один прекрасный день, плюнув на все, решили, в соответствии с существовавшей для фрикантроидов квотой перенестись, и не особенно изображали из себя жертв эйлинского режима, хотя время от времени произносили, как и положено, фразы, присущие людям их положения и судьбы.
Любили поесть, выпить, поболтать и видимым образом вполне наслаждались довольством и комфортом, но в разговоре то и дело поминали о многочисленных ударах судьбы, перенесенных уже на Свободной Планете, и явно считали свой старческий покой заслуженным вознаграждением за прошлые невзгоды.
Теперь они тихо загнивали здесь без эйлинских конференций и библиотек, сочиняя ученые трактаты о далеких и второстепенных страницах Глаголизма. Уже достаточно хлебнув от прелестей фрикантрийской жизни, чтобы нарываться на новые, оба они, сделав все самые необходимые дела во Дворце, обычно тотчас тихо улепетывали в свою уютную ракушку, из которой без крайней необходимости вообще старались не высовываться. Они почти не общались ни с кем из фрикантрийцев, и прилет Анджело был для них своего рода развлечением в их супероборудованной пустыне.
Они трогательно оберегали друг друга от всех возможных напастей фрикантрийского мира, и Анджело не раз с трудом сдерживал смех, когда они по своему обыкновению вели машину в четыре руки: Марк за рулем, а такая же маленькая и полная, как он, Анастасия забавным катышем на втором переднем сиденьи в качестве a ghost-driver.
Их разговор с Анджело был бесконечной комбинацией одних и тех же споров перенесенца с визитером. Обычно возражая на какое-нибудь замечание Анджело, Марк улыбался в свои роскошные усы а ля кот Базилио, и уже серьезно, не без тщетно сдерживаемой обиды в голосе, говорил:
– Когда мы уезжали, мы и подумать не могли, что когда-нибудь сможем вернуться. Или вот, как вы, запросто выстрелиться на Фрикантрию.
– We were political refugees! – важно добавляла Анастасия, которая до сих пор почти не говорила по-фрикантрийски и для которой вставить время от времени что-нибудь на чужом языке было видимым образом также приятно, как гоголевскому Петрушке почитать книгу на родном эйлинизме.
В ответ Анджело метал громы и молнии в адрес нынешних дермофрадитов, но сколько он ни пыхтел, ему не удавалось хоть чутъ-чуть сдвинуть с места ни Марка, ни Анастасию.
– Хуже Бунтацизма ничего нет! – обычно припечатывал Марк, подводя черту под долгими словопрениями.
И не соглашаясь, Анджело чувствовал, что это – заклятие, и что за их словами их жизнь, а за его – его, и переменить мнения они смогли бы, только поменявшись судьбой.
Но их судьба была на Фрикантрии скорее счастливым исключением, чем правилом. Большинство других перенесенцев – фрикантроидов или не- жили вполне обеспеченно, но ощущали себя в лучшем случае как петербуржец, которому пришлось по капризу судьбы перебраться куда-нибудь в Бердянск – впрочем, многие из них оттуда и выстрелились.
Эйлинцы, жившие на Фрикантрии постоянно, часто впадали в непонятную для них тоску и вспоминали об Эйлинии как об идеальном мире. Те же, кто приезжал на Фрикантрию ненадолго, испытывали телячий восторг, каковым, в основном, – правда, по отношению не столько к Фрикантрии, как часто казалось ему самому, сколько к Изабеле, – был преисполнен и Анджело.
Департамент, на котором Анджело посчастливилось вколачивать разумное, доброе, вечное, был в своем роде типичным. Составлявшие его professori были людьми с настолько разной резьбой, что приходилось только удивляться, какой каприз судьбы свел их воедино. Поскольку все они вещали о глаголизме или о смежных с ним наречиях и словесностях, то половина из них состояла из перенесенцев разных поколений.
Кроме Марка и Анастасии, здесь был еще один эйлинец средней престарелости – Свалидзе. Поскольку он перенесся на несколько лет раньше и был женат на фрикантрийке, он не разговаривал с другими эйлинцами иначе как сквозь зубы. Из его кабинета целыми днями доносились самые разбитные эйлинские шлягеры всех времен и народов: презирая чистые занятия глаголизмом, маэстро предавался cultural studies. Говоря без акцента на фрикантрийском, он выработал себе на эйлинском какой-то квази-белогвардейский прононс и потому, видимо, причислял себя к аристократам.
С утра до позднего вечера он сидел у себя в кабинете, однако никто никогда не читал плодов его уединений. Объяснялась загадка просто. Будучи уже несколько раз выставлен ранее с других департаментов – фрикантрийские сколиасты, за малым числом хлебных мест, были заодно также и превеликими мастерами закулисных интриг – он не хотел повторить этот печальный опыт еще раз и целыми днями отслеживал ситуацию, заняв свой наблюдательный пункт и делая периодические вылазки с него.
То и дело из его кабинета можно было слышать пионерский лепет Алекса, которому милостиво соизволялось – что было равно поручению – связаться с маэстро вечером по мембранодержателю. Любимым занятием его было испытывать свои мускулы на грэдъюентах, и, сдержанный и предупредительный с фрикантрийцами, он давал себе полную волю с перенесенцами, и с теми из них, кто нарушал неписаный закон ass kissing, расправлялся утонченно.
Как Марк и Анастасия оказались вместе на одном Департаменте со Свалидзе, оставалось для Анджело непостижимой загадкой, которую разрешил для него Чарли:
– О, это просто. И Марк, и Свалидзе – это Хиларины кавалеры в разных генерациях. Оба они несколько уже подсдали и годятся теперь только на комплименты, а Свалидзе еще и на то, чтобы чинить ей компьютер. Так что помяните мое слово: скоро на Департаменте будет и Алекс. Нужна свежая кровь.
Но Анджело, в своей перманентной эйфории от всего фрикантрийского, только недоверчиво улыбнулся ему в ответ.
Из остальных членов Департамента внимание Анджело обратила на себя еще пара перенесенцев с ближайших к Эйлинии астероидов, тщетно вдалбливавших студиозусам родимые наречия.
Длинный, багрянолицый Оскар был известен тем, что несколько раз в день его видели с внушительным свертком выходящим из ближайшего к его дому liquor store. Маленький свежак Мартин имел другую, но не менее пламенную страсть, и поскольку Линсбург для скалолазов был настоящей землей обетованной, то он спускался с гор только для того, чтобы провести занятия и незамедлительно возвращался обратно – к вершине, на которой еще не бывал.
Свалидзе был женат на фрикантрийке Николь, составлявшей предмет особой приязни со стороны других студиозусов. На этом основании ей почти никогда не давали грэдъюентских курсов, обрекая на удовольствие годами объяснять, что лошади кушают овес. Поскольку вдобавок она еще была недурна собой и богата, то становилось понятно, почему Хилари с ней вовсе не разговаривала.
Картину довершал длинный, подчеркнуто гарвардской внешности фрикантриец, всегда ходивший в костюме и проводивший целые сутки в своем кабинете, не переставая барабанить по клавишам своего электродруга с головокружительной скоростью. На языке Анджело и Изабелы это называлось: «Шлагбаум опять струячит».
Марк несколько раз в разных редакциях рассказывал Анджело одну и ту же историю. Дескать, у него неоднократно спрашивали, кто на департаменте настоящий сколиаст, и он всякий раз однозначно отвечал: «Шлагбаум». Причина маневра старого усача скоро стала ясна даже Анджело. Отличник обладал немалым состоянием (что имело немалое значение и для карьеры) и по всем прочим параметрам должен был унаследовать трон от Хилари.
– Неплохо, если Анджело это где-то процитирует. – невинно дипломатничал про себя Марк.
Была на Департаменте еще одна дама, которую Анджело про себя называл не иначе, как «леди Джейн». Впрочем, она как будто бы и не существовала, появлялась и исчезала одинаково незаметно и возбуждала наименьший к себе интерес со стороны грэдъюентов. Если о ней и говорили, то только Алекс и дутоголубой Джэкоб, и то с неизменно иронической ухмылкой.
Леди Джейн отличалась исключительными манерами, царской осанкой и познаниями в области глаголизма, которым мог позавидовать иной эйлинский сколиаст. Однако она была бывшей властительницей Департамента, с которой после нескольких лет кровавой борьбы Хилари удалось, наконец, справиться. А всё бывшее на Фрикантрии как бы и не существовало.

З а д н и ц а в К у б е
Г л а в a с е д ь м а я,
в которой герой попадает на научный муравейник

Вскоре у Анджело появился случай еще лучше познакомиться с научным сообществом фрикантрийцев. Всё оно дружно съезжалось на свою ежегодную конференцию. Аббревиатура названия сообщества представляла собой ненамеренную пародию на слово, обозначающее на фрикантрийском языке наиболее заднюю часть человеческого тела. При этом слово сие причудливо приумножалось, буквы его сдваивались и страивались, как будто бы образовывали квадратную или даже кубическую степень.
Но это была не единственная причина, почему Чарли называл ее просто «…опой». Он объяснял, что делает это из-за усиленного лизания оных, которое составляло главное ее содержание.
Проводилась она обыкновенно в одной из самых дорогих гостиниц крупнейших городов Фрикантрии. Темой каждого заседания была одна конкретная проблема, и в докладчики избирались специалисты по ней. Казалось, все это должно было обеспечить самый высокий уровень конференции. На деле и у них выходило, как всегда. И дело было не в плохом знании предмета, а в глубокой зашоренности докладчиков. Общая тенденция была явно очень милой с их стороны . Всё, что было на Эйлинии, это или запрещено или плохо, всё же фрикантрийское прекрасно.
То, что здесь говорилось, говорилось неспроста. И в общем заранее было понятно, кто что здесь скажет.

Общение людей на конференции носило еще более причудливый характер, чем вне ее.
Внешне все выглядело с царским великолепием. Заседания проходили в отлично отделанных, просторных кабинетах. Несколько докладов, встречавших, как правило, благожелательную реакцию пары оппонентов, сопровождались подробным и, казалось, заинтересованным обсуждением. Что удивило Анджело, так это разве то, что когда кто-либо из присутствующих в зале выступал, все как один впереди сидящие оборачивались и смотрели на него, как будто бы они были глухонемые и читали по губам.
Но еще более обескуражило его то, что количество заседаний превышало сколько-нибудь представимые пределы, и большинство из них совпадали по времени. Счет шел на сотни, и когда Анджело посетовал в разговоре с Марком, что невозможно попасть даже и на малую часть всех этих заседаний, тот только умудренно усмехнулся в усы:
– Как будто бы они устраиваются для того, чтоб на них ходить!
Впрочем, скоро и сам Анджело понял свою ошибку. Являясь на некоторые заседания, вызвавшие у него интерес тематикой докладов, он встречал на себе дружные недоуменные взоры остальных присутствующих, как будто бы спрашивавшие:
– А это что за явление природы?
Случайных людей здесь нигде не было. Свои ходили только на своих. Студиозусы отсиживали на панелях, как выражались эйлинские эмигранты, не выучившие чужого языка и позабывшие родной, своих собственных professori, в надежде на лучшую оценку или рекомендацию. Молодые сколиасты отсиживали на секциях своих оппонентов и рецензентов. Кандидаты на место сидели там, где им могло что-нибудь когда-нибудь засветить. И, в общем, все сидели на всех неспроста.
Общение в кулуарах показалось Анджело еще затейливей. Молодежь стайками теснилась вокруг каких-то стендов, Хилари в числе других почетных стульев, соответствующих эйлинским завкафам, восседала в просторных холлах и ресторанах отеля, окруженная ходатаями и студиозусами. Время от времени Анджело замечал какие-то таинственные переговоры, ведущиеся между групками сбившихся в кучу людей.
Среди разбившей бивак в одной из зал гостиницы книжной выставки с заинтересованным видом бродили фрикантрийские сколиасты, успевавшие между заказом книг, на покупку которых университеты давали им немалые квоты, перекинуться нужным словом с нужным человеком.
– Мы ведем только нужные знакомства, ведь ненужные ненужны, не правда ли? – звучало в ушах у Анджело строкой из последнего романтика глаголизма, некоронованного короля Константина, когда он замечал все эти маневры.
Значение маневров для Анджело скоро разъяснилось.
– Как, разве вы не знали, что это ярмарка, а большинство из ее участников либо товар, либо торговцы? – протянула ему изумленно-покровительственным тоном поджидавшая Марка Анастасия. – Они же все ищут работу. Либо проталкивают своих.
– Но почему же это происходит во время конференции? – не удержался от вопроса Анджело.
– Боже правый, почему? Да почему вы думаете, что ярмарка проходит во время конференции? Это конференция проходит во время ярмарки, а не наоборот. Неужели вы этого еще не поняли?.. – от изумления она, казалось, пыталась пожать не только своими, но и его плечами. – А вот и Марк. Ну, пойдем, скоро уже начинать.
– Увидимся на секции. – И они покатились по ковролинному полу двумя колобками, явно прикатившими откуда-то издалека.
Анджело должен был оппонировать у них тройке эйлинистов, заброшенных на Фрикантрию, как сами Марк и Анастасия, каким-то чудесным эйлинским или эллианским – тем, что унес маленькую Элли – порывом ветра, только не из Канзаса, а, напротив, в Канзас или куда-нибудь в Небраску – и до сих пор оправляющихся от этого необычайного происшествия. На Заднице в Кубе принесенные ветром эйлинисты, как правило, держались особняком, читая доклады и оппонируя друг другу в редком кружке скучающих вэлфэрщиков, пикейных жилетов, по вкоренившейся со времен эйлинской молодости склонности к изящным искусствам наводнявших шикарные конференц-залы Шератонов, как когда-то раньше они заполняли обшарпанные аудитории эйлинских лекториев.
Докладчики-глаголисты были представлены нестройным рядом из двух дам и одного господина, все время вскидывавшего глаза на Анджело с видом, ясно говорившим: – Я знаю, что у вас на Эйлинии меня не признают, но, тем не менее, вы можете быть уверены, что я тот самый, о котором вы так много слышали и вот, наконец, видите.
Господин этот, когда-то сумевший заслужить себе недоброжелательство властей предержащих и смутный знак заинтересованности на Фрикантрии по Вражьему Вещателю книгой, разоблачавшей одного из героев-пионеров, оказавшись на Фрикантрии, вначале, поскольку ни в один из курсов глаголизма, читавшихся на этой планете, герои-пионеры не входили, пополнил обширные ряды безработных.
Тогда он решился на неожиданный и оригинальный ход, который по смелости можно было бы сравнить только с поступком далекого греческого героя, специалиста по разведению костров под памятниками античного зодчества еще до того, как оно стало античным. Он досочинил дневник одного из пророков глаголизма, представив его провинциальным Казановой и уложив к нему в постель едва ли не всех известных женщин его эпохи.
Чего все это стоило, некоторые хорошо понимали и на Фрикантрии, но так или иначе, имя было сделано, а провинциальные фрикантрийские Вколачиватели стремились заполучить в свои ряды людей с именем. Так господин стал профессором, вдруг засыпав эйлинских перенесенцев батареей красиво изданных книг, наполненных тривиальными наблюдениями о Фрикантрии, пылкими эскападами в адрес Эйлинии и сделавшими бы честь Поприщину, Урие Хипу и Булгарину догадками о личной жизни Первоглаголиста.
Еще здесь была скользкая дама, знаменитая тем, что преподавала глаголизм в одном колледже вместе с былой эйлинской певицей Оккервиля, также присутствовавшей на конференциии и возглавлявшей секцию, посвященную творчеству ее самой. Дама прочла доклад, называвшийся «Лермонтов, Бенжамен Констан, Пиранделло, Йейтс и Джавахарлал Неру» (впрочем, не поручусь, что в заглавии не было кого-нибудь еще).
Наконец, завершала картину древняя, разодетая, щукообразная старуха, издавшая когда-то на Эйлинии книгу о том, когда же в действительности придет настоящий день, одобренную Малиной Осетина, а теперь верещавшая о пользе диссидентства для здоровья. Она сразу же прозрачно намекнула Анджело, что входит в состав священных коров, отбирающих немногих счастливчиков этого года, которым удастся развить на университетской ниве известную экономическую формулу до комбинации «товар – деньги».
За ужином все они обнаружили отменный аппетит и детальное знакомство с особенностями фрикантрийской кухни, что было особенно замечательным достижением, учитывая то обстоятельство, что как таковой фрикантрийской кухни, собственно, не существовало, а в ней, как в какой-то гастрономической паутине, были безропотными компьютерными файлами заложены гурмановедческие системы всех планет Универсума.
Впрочем, также единодушно они посетовали Анджело, что их славу до сих пор замалчивают на их родной планете, приписывая это наследию Общинизма-Бунтацизма. Остаток вечера – как неискоренимы всё же родные традиции! – они отправились добивать в один из номеров, куда толстая Нюся или Муся, когда-то, наверное, трубившая где-то в кабэ на Эйлинии, а теперь вдруг ставшая специалистом по родноболотному ПостНовизму, усердно зазывала всю честную компанию испытанным приемом – то есть, понятно, бутылкой водки.
В кулуарах всё еще сновали фрикантрийцы, продолжавшие тараканьи бега с прежним усердием. Особенно восхитила Анджело способность некоторых из знавших его фрикантрийцев, с самым естественным видом проноситься мимо, хорошо разыгрывая поддельное неузнавание на лице – по-видимому, чтобы не делать лишней остановки во время этого хоровода дельцов с человеком, который ничем не мог быть им полезен.
Впрочем, не все считали Анджело совсем ни на что не годным. Только теперь он вполне понял значение звонка к нему Греты, фрикантрийской глаголоидки, крупной специалистки по диалогизму, полифонизму и еще чему-то такому же, только на «х», близкой знакомой его по Эйлинии, которой он писал и от которой не было в ответ ни звука за все то время, что Анджело пробыл на Фрикантрии, но вдруг воспылавшей усиленным вниманием к нему незадолго до ASS.
Грета желала его видеть, Грета спрашивала, как идет его исследование, Грета хотела с ним пообедать.
Обед был хорош, но Грете он не понравился, она с трудом досидела до конца, досадуя, что куда-то исчезла Хилари, которую она приглашала вместе с Анджело.
– Ей надоело летать на работу через всю Фрикантрию с западного побережья на восточное, – объяснил Анджело Марк, – а без Хилари это не устроить. Вот и о вас вспомнили, голубчик.
– Да вы не огорчайтесь, креветки-то хороши были. – И он удовлетворенно провел ладонью по своему животу.
Глядя на весь этот Обезьяний Театр, Анджело был готов кюхельбекерно и тошно запричитать о порче нравов и об отсутствии истинной дружбы, но тут в спор с ним вступал кто-то другой внутри него. – Чего ты хочешь? – спрашивал он Анджело. – Ну, на Фрикантрии заискивают. Ну, унижаются. Но люди это делают везде. На всех планетах. Почему они должны не делать этого здесь? Или почему они должны заниматься «ass kissing» здесь меньше, чем в других местах.
– А-а, ты говоришь, здесь такие прекрасные условия. Ну и что? Может, они и прекрасные такие оттого, что всё основано на жестком подчинении. И именно потому клозеты моются чисто и незамедлительно.
– Что? Ты говоришь: они здесь лизоблюдствуют больше, чем в других местах? Вот что тебя удручает! Ну, больше-меньше, в конце концов какая разница? Вот если бы они вообще этого не делали?!
Это как некоторые бабы полагают, что если на клык взяла, а вставить не дала, то, значит, всё еще невинная девушка.
Да и почему они должны это делать меньше? Знаешь, как говорят: маленькие деньги – маленькие гадости, большие деньги – большие гадости. А здесь большие. Понял?
– Да, ты просто несчастный эйлинский анархист, как и все вы там, – вторил он этому другому в себе. – Вы не хотите понять, что жизнь чистая и организованная может быть построена только на насилии. Вот Л. и 3. сбежали на Фрикантрию, а теперь толкуют все время, что здесь тоже насилие, только мягкое.
– Ну и что, господа хорошие? А вы предпочитаете, чтобы вас заживо варили в котлах?

В г л у б ь Ф р и к а н т р и и
Г л а в а в о с ь м а я,
в которой Aнджело углубляется в предмет
По возвращении с Задницы Анджело ждали хорошие новости. Из Джеффертона пришел ответ: просьба его о продлении срока путешествия на корабле сколиастов удовлетворена.
Прежде чем он об этом узнал, Анджело обнаружил, что Изабела его не ждала. К наружному замку двери была приторочена записка:
– Пи-пи партнер мой, my piglet.
Where the fuck have you been? well, I’ve left for Ohio.
Увидимся через несколько дней.
Your horniness
Джульетта.
Гримаса огорчения и огорошенности же водворилась на его физиономии, как вдруг дверь за его спиной открылась, и через мгновение он снова встретил быстрый взлет двух прямых черных стрел, венчавших ее глаза. Записка была очередным розыгрышем, на которые Изабела была такая мастерица.
Она жила так, как будто каждый день был для нее днем апрельских дураков . Она давала Анджело неисчислимые прозвища и сама никогда не подписывалась своим собственным именем. Анджело перебывал в эти дни и Pumpkin, и my precious Sunflower, и Pooh Bear и, конечно же (ее любимое), просто Медведиком, а то и – разумеется, не без подачи Первоглаголиста – Tarquinius’ом.
– Precious! Precious! – шептала она, целуя его уши или шею – места, до сих пор знавшие только материнские поцелуи. А ему почему-то вспоминалась при этом фраза из некогда читанного как домашнее чтение фрикантрийского рассказа, в котором отец сообщал сыну о смертельной болезни матери и говорил об оставшихся днях ее жизни:
– These days are precious. .
Еще бóльшую пищу для ономастических проделок дала им совместная работа над переводом одного из последних достижений современного глаголизма.
Хилари предложила Анджело подзаработать, пообещав ему сравнительно небольшое количество непобедимых и ходящих даже на самых отдаленных астероидах денежных знаков какого-то змеиного цвета за переклад довольно внушительного фолианта не слишком известного скриптуролога, вдруг сподобившегося получить известную литературную премию.
Хотя ему было предложено побыть чем-то вроде литературного негра, – сам перевод должна была сделать Хилари, а в его задачи входило только изготовление грубого подстрочника и при публикации его роль, как прямо объявила ему она, никак не могла быть отмечена, Анджело согласился: не столько ради на этот раз и в самом деле npeзреннoro (вследствие количественной его ничтожности) металла, сколько практики на фрикантре для.
Поскольку же роман был вполне толстоевским по размеру (и, кажется, походил на классические страницы глаголизма только в этом отношении), то Изабела была призвана в сообщницы. И жарким летом, которое Анджело должен был провести на Эйлинии, в то время как Изабела оставалась на Фрикантрии, они собирались таким манером остаться соединенными хотя бы in spirit – общей головной болью.
Впрочем, до этого еще нужно было дожить.

Пока же Изабела пропускала один deadline за другим, не выдерживая темпов Линсбургского Вколачивателя, и Анджело, забыв обо всех своих, взялся за ее дела.
Подкатывала пора сдавать papers, и Изабела, неприученная к сочинительству, была в состоянии нервного помешательства.
В комнате у нее стоял старый допотопный и громоздкий чернобелый Макинтош (на Фрикантрии для всего, даже для пианинопечати была своя, отличная от остальной Галактики система). Анджело всю свою жизнь провел за пишущими машинками, и только на Фрикантрии, наконец, смог избавиться от сумасшедшего шума кареток своего потертого Роботрона или от необходимости изо всех сил барабанить по клавишам механического Делюкса, спутников его златой Авроры на Эйлинии.
Как язычника иногда быстро приобщают к Евангелию, так Изабела в несколько дней научила Анджело поверять гармонию алгеброй, и союз техники и гуманизма оказался, вопреки мнению некоторых закоренелых приверженцев свечей и пера, вполне удачным.
Она оставляла его на день в своей квартире, и Анджело в кои-то веки – пройдя земную жизнь до половины – теперь, наконец, проводил целые дни уже не одиноким дятлом, а беззвучным тапером.

Моменты возвращения Изабелы из Вколачивателя были для него в такие дни одними из самых драгоценных. Он тянулся прикоснуться к ней, как отрицательно заряженная батарейка тянется к своему заветному плюсу.
Но однажды, когда он шел на звук открываемой двери, уже предвкушая шелковистую лучистость ее волос в своих руках, вслед за голосом Изабелы он услышал чей-то еще. Это была Лиля, напросившаяся к ней в гости за чем-то срочным по своим делам во Вколачивателе.
Разумеется, Изабела объяснила, что ее эйлинский сосед осваивает компьютерографию на ее частной собственности. Но тот, кто днем путешествует по струнам ее осипшего микроклавесина, не гуляет ли ночью по виолончели ее бодрого тела?
И с тех или с других пор, но тень подозрения нависла над Анджело и Изабелой.
Хилари уже несколько раз спрашивала его мнение об Изабеле как о студиозке, испытующе глядя на него своими как будто бы двойными глазами. Но Анджело, ни разу не дрогнув, каждый раз, по-пионерски не отводя взора, дипломатически нес какие-то тривиальные профессорские комплименты, ни разу, – пытаясь перехитрить самого Сфинкса – в соответствии с одним из неписаных (и несоблюдаемых) законов фрикантризма, не унизившись до малейшего заглазного критицизма.
Иногда вечерами она подолгу разговаривала с ним по мембранодержателю, в то время как Изабела в ночной сорочке или без всего в нескольких шагах, прямо перед его глазами, возлежала на его приведенном в боевое положение лежбище. И Анджело, из опасения, что Изабела, не выдержав, особенно громко прыснет тому, что она читала или что доходило до нее из его разговора с Хилари, до боли прижимал трубку к раковине уха.
Всё же они были если не под колпаком у Недреманного Ока, то на заметке у него, а на Департаменте было более, чем достаточно грэдъюэнтов, которые старались обеспечить свое последующее существование с помощью регулярных посещений кабинета Хилари и других супервайзеров. Как говорила Хилари, лишая на следующий год стипендии одну из эйлинских перенесенок, полагавшую, что для успешного обучения на Фрикантрии достаточно, как на Эйлинии, хорошо учиться:
– Все грэдъюенты делятся на две категории: тех, кто заходит ко мне в кабинет, и – кто нет.
Кэй, усиленно приглашавшая Анджело и Изабелу первое время на дринчок, теперь затихла, очевидно, что-то почуяв, и они наслаждались полной свободой, ощущая себя в ее доме как будто в своем, благо она располагалась на верхнем этаже, и они могли посещать друг друга сколько угодно, почти с ней не пересекаясь.
Спасая Изабелу, Анджело сочинил для нее к едва незапоротому сроку пару papers, с удовольствием поупражнявшись в давно не практикованном искусстве скриптурологического скальпирования. И поразился тому, как изменились в его глазах с попаданием на Фрикантрию многие самые привычные страницы глаголизма.
Так, Общинизм, кажется, вылезал из него даже в Фонвизине, чистым Чернышевским проповедовавшим презрение к богатству, примат добродетели над законом и даже материальное стимулирование оной.
В другой раз Анджело, готовясь к очередному занятию Изабелы, перечитал рассказы довольно известного эйлинского скриптуролога. Когда-то он был одним из самых любимых писателей Анджело. Со страниц его произведений вставал светлый, пленительный, щемяще грустный мир заросших флигелей, недолгой любви и непременных расставаний. Анджело перечитал один рассказ, перечитал другой – и поразился. На этот раз впечатление было совершенно иным.
Герои как будто бы поменялись местами. Те, кто раньше казался сухим и рационалистичным и кого сам автор изображал в откровенно иронических тонах, неожиданно показались исполненными чувства ответственности и жажды повседневного улучшения реальной жизни. Напротив, герои, устремленные в далекое будущее, зовущие к коренному изменению быта, высвобождению человека из-под задавленности материальными потребностями ради духовной работы, всего самого светлого и прекрасного, увиделись вдруг беспросветными идеалистами. Сдержанный, скептический Ч. вдруг показался каким-то поэтическим утопистом.
В одной из любимых новелл Анджело добровольная учительница крестьянских детей бессердечно увозила от героя свою нежно влюбленную в него сестру, проведав об их невинных поцелуях. Новелла кончалась настроением глубокой грусти и поэтической надеждой на новую встречу.
– Ну, и что бы вы делали вместе, если бы встретились? – саркастически занудствовал теперь Анджело. – Может быть, женились на ней, сударь? И не правильно ли поступила якобы занудливая героиня, уберегши свою наивную сестренку от скандального романа, беременности, а то и преждевременного замужества с лишенным малейшего чувства responsibility человеком?
Это впечатление усугублялось тем, что скриптуролог, скорее всего, ламентировал в этой новелле над своим собственным несостоявшимся много лет назад браком, который, совершенно очевидно, не вписывался в его последующую жизнь, так что ему на деле оставалось только благословлять злобную учительницу, если она когда-либо сосуществовала.
Конечно, Ч… звал человека к свободе чувств и полноте жизненных впечатлений, но не слишком ли дорогой ценой дается иногда эта полнота? И не привел ли этот культ презрения к мелкой полезной деятельности во имя отказа от материальной зависимости и устремленности только к чему-то высшему, идеальному к той неустроенности и нужде, которые и до сих пор не давали человеку на Эйлинии поднять голову? Анджело теперь часто проповедовал, как истинный пуританин.
Но заговаривая про себя о чувстве ответственности, которое на Фрикантрии считалось высшей и первейшей добродетелью, он не мог не поглядывать на стоящую все это время на каком-то псевдомалахитовом подоконнике, непонятно для чего торчащем из стены посередине комнаты, фотографию светловолосого мальчугана с чертенками в глазах и голубым мячиком в руке, сидящего на коленях у такой же светловолосой молодой женщины.
Как будто стараясь приготовить их к окончательному расставанию, Весна устроила им вначале несколько коротких разлук. Немногочисленные фрикантрийские знакомые Анджело, коллеги-эйлинологи организовали для него нечто вроде турне по планете, во время которого он пытался втолковать что-то местным грэдъюентам и полноправным членам тамошних департаментов глаголизма про понимание судьбы и Провидения Первоглаголистом.
Только теперь он вполне осознал размеры планеты, которая была не так уж намного меньше Эйлинии, но, в отличие от последней, вся состояла из вполне пригодных для жилья земель с ласкающим, а не леденящим душу солнцем, плодородными почвами и более-менее чистыми нужниками.
Посреди обширных полей, покрывавших среднюю часть Фрикантрии, игрушечными домиками вставали вдали аккуратные белые кубики личных усадеб, а центры городов повсюду взмывали вверх домами-ракетами, входившими острыми стилетами глубоко внутрь, как будто бы более светлого, чем на Эйлинии, почти белого неба.
Везде была та же, пусть со слабой поправкой на заброшенность мест, вежливость, тот же набор разнообразных заведений, призванных обеспечить аборигенам приятное времяпрепровождение в самые разные часы дня и ночи, обычно порождавшее у заезжих эйлинцев из Белёва и Жиздры устойчивое ощущение скуки и комсомольские тирады против мещанства.
Везде для белых были построены особые кварталы, почему-то называемые на фрикантре проектами , хотя они уже давно были достроены, и провозившие через них Анджело на своих железных жеребцах его фрикантрийские коллеги-эйлинологи тихо рассказывали ему о последней перестрелке здесь, безмолвно указывая на группки белых людей, чьим единственным правом осуществить свою свободу на Фрикантрии оказывалось ношение кольта.
Анджело вспоминал, как Изабела несколько раз проговаривала ему привычное:
– This is a free country!
И ему становилось грустно, что в этом не яростно прекрасном мире тоже находилось довольно места для боли и отчаяния.

Н а ч а л а Ф р и т р о л о г и и
Г л а в а д е в я т а я,
в которой Анджело кое-что усваивает
Глаголистское турне по Фрикантрии, организованное для Анджело знакомыми эйлинологами, при всей его приятности смахивало на расплату из кармана Недреманного Ока за некоторые прошлые и будущие услуги, оказанные им на Эйлинии. Для них же самих возможность пригласить его была чем-то вроде дополнительных льгот, или, как называл их Марк, бенефитов, предоставлявшихся во фрикантрийских Вколачивателях особенно влиятельным на их департаментах professori. Как бы то ни было, но оно позволило Анджело сделать некоторые новые наблюдения.
Студиозусы, с которыми он встречался на департаментах, поражали Анджело обезоруживающим дремучим и непроходимым невежеством. Лекции превращались здесь в поток справок и разъяснений, сопровождающих использование любого понятия или факта, и фраза: «Волга впадает в Каспийское море» была бы здесь непростительным эзотеризмом. Правда, грэдъюенты были намного лучше, но Анджело уже знал, какой ценой им это дается.
Поскольку фрикантрийский Видеоморок почти никогда не упоминал в новостях о событиях на других планетах, большинство фрикантрийцев если и не полагали, что жизнь существует только на Фрикантрии, то все же были убеждены, что в остальных землях люди с песьими головами. Этому не помогало даже то, что почти в каждом Вколачивателе было не так уж мало занесенных ветром. Должно быть, местные студиозусы думали, что к ним залетают нормальноголовые, но уж остаются в родных палестинах только маргиналы.
На Фрикантрии давно уже наступило царство Междусети. Вся планета была опутана Спайдеровой Нитью, которая претендовала на то, что включает в свои электронные пространства все достижения Галактики в области наук и искусств, между тем незаметно подменяла их набором информации, пополнявшимся из ближайшего мусоропровода. Во всяком случае Анджело все время казалось, что Спайдерову Нить, провозглашенную тянущейся из крупнейших библиотек и музеев, на самом деле сплетал назначенный на этот пост самим Недреманным Оком паук Анатолий, которому ввиду важности поставленной перед ним задачи мухи поставлялись к столу в качестве пожизненного гранта.
Для вида на этой единственной читаемой на Фрикантрии громадной компьютерной книге оставались и кое-какие выборки из золотого фонда вплоть до фрагментов глаголизма, но поскольку они были загнаны в потоки мусора, и никто здесь был не в состоянии отличить овец от козлищ, то руки до него ни у кого не доходили. А так как ценная информация была предусмотрительно помещена между компьютерными играми и порнографией, то рука фрикантрийца невольно открывала эти, а не какие-либо другие файлы.

Гуттенбергова цивилизация была объявлена давно умершей, эрудиция считалась пережитком позорного прошлого, словарный запас шире, чем у Эллочки-Людоедки, третировался как разрушающий фокус на ключевых словах. Вследствие того, что основная информация потреблялась на Фрикантрии глазами, уши и язык постепенно начинали атрофироваться, так что лекции Анджело с помощью специального устройства проецировались на экран в качестве видеоряда.
Гораздо больше вопросов, чем сам предмет его лекции, вызывала у студиозусов личная жизнь Анджело, и то, что он был раньше женат, вызывало дружное и нескрываемое изумление.
На Фрикантрии браки уже давно не существовали. Казалось, в них вовсе и не было нужды. Чем более человек был одинок, тем меньше источников информации о нем оставалось для Недреманного Ока.
Детей здесь уже давно рожать перестали. Они выводились посредством искусственного оплодотворения в специальных сосудах. Фрикантрийские женщины демонстративно отказывались носить детенышей, не желая переносить тошноту и подвергаться риску обезобразить свой живот кесаревым сечением (родовых схваток давно уже никто не испытывал).
Впрочем, большинство черных заводило здесь не детей, а собак, полагая, как говорил, стараясь воспроизвести логику большинства фрикантрийцев, Чарли, что дети – это для тех, кто не может иметь собак.
Гомосексуальные отношения были распространены едва ли не более, чем гетеро-. Сексуальные свободы и взаимное недовольство друг другом со стороны мужчин и женщин дошли до того, что половина мужчин вступала в сексуальные отношения только с себе подобными.
Впрочем, многие мужчины объявляли себя gay или даже трахались с себе подобными, чтобы только не подвергаться риску быть обвиненными в sexual harrassment . Фрикантрийки были буквально помешаны на этом пункте, и иногда самая трогательная и почти романтическая страсть между мужчиной и женщиной кончалась обвинением в сексуальном домогательстве.
Последние предъявлялись на Фрикантрии беспрестанно, встречались даже обвинения в harrassment with a look, так что фрикантрийцы не только избегали какого-либо ухаживания за женщинами, но и старались без крайней необходимости вовсе на них не смотреть.

Везде, во всех сферах жизни на Фрикантрии ощущалась длинная волосатая рука Недреманного Ока.
Хотя богатства планеты были так велики, что при желании каждый на ней мог получить работу, этим здесь и не пахло. Казалось, безработица была на Фрикантрии совершенно необходимым элементом жизни. Если бы ее не было, фрикантрийцам поистине пришлось бы ее выдумать. Возникни на Фрикантрии каким-то чудесным образом, сами собой, дополнительные рабочие места, и власть отказалась бы от них, так как без безработицы не было бы возможности держать фрикантрийцев в таком безусловном подчинении, в каком находилась там бóльшая часть населения.
Таким образом, большому числу людей платили здесь не за работу, а за безделье. И многие белые, по тропической безмятежности своего нрава, махнув рукой на труды праведные, усердно занимались размножением, благо на каждую живую душу здесь полагалось бесплатно определенное количество жизненных благ, позволяющее не околеть.
Другие, еще не отчаявшиеся фрикантрийцы в поисках работы все время переезжали с места на место. Как будто их гнала какая-то неведомая сила. Чарли говорил, что такая сила и в самом деле существует и заложена в самой основе фрикантрийского общества. Он именовал ее по-научному – Функциональная Зависимость, другие не называли никак, но все чувствовали, что что-то такое есть.
Поскольку никто здесь подолгу не жил на одном месте, ни у кого не было и прочных привязанностей. Из-за сумасшедших налогов на недвижимость снимать жилье на Фрикантрии было гораздо дешевле, чем иметь его. Поэтому почти ни у кого не было своего дома, а многие и не хотели.
Когда новый знакомый Анджело Шён, устав от этой собачьей жизни, предложил Athen’e хотя бы для начала тайно устроить вместе Дом, ему очень скоро пришлось искать себе другую гёрлфрендшу.
Говорить с фрикантрийскими студиозусами на темы глаголизма для Анджело оказалось не так легко. Они мерили весь мир своим собственным аршином. Один из фрикантрийских ученых даже придумал теорию о том, что будто бы мир заканчивается на фрикантрийской модели развития. Жизнь на самой Фрикантрии действительно была везде одинаковая, за ее же пределами она переливалась всеми красками радуги.
Зато на Фрикантрии цвели пышным цветом различные цвета и оттенки кожи. Казалось, люди были перемешаны здесь, как во времена Вавилонского Столпотворения, и Недреманное Око особенно пеклось о внушении фрикантрийцам через все каналы Видеоморока ощущения единства особой фрикантрийской нации. Тем не менее, каждый народ держался тут сам по себе, как будто бы между ним и другими кожными однородцами существовала стена. И хотя напряжение в отношениях между ними превосходило то, что поддерживалось в электрических сетях (должно быть, оригинальности ради, оно было ровно вдвое ниже, чем во всей остальной Галактике), внешне это почти никак не выражалось.
На Фрикантрии люди вообще почти никогда не говорили друг другу неприятностей, старались не спорить и не предъявлять претензий.
Когда однажды Анджело перед выходом спросил водителя университетского шатла, почему он не высадил их раньше, там, где они просили, – ведь после семи часов вечера водители делали остановки по просьбе студиозусов, – Изабела была в настоящем шоке. Настолько не принято здесь было высказывать кому-либо малейшее недовольство.
Зато уж и гадости, сделанные на Фрикантрии, были поэтому неожиданнее и поганее. Было что-то невыразимо ироничное в том, что всё на этой планете, носящей название свободной, было так продумано и организовано, что для свободного выбора места совсем не оставалось. И у Анджело возникало ощущение смутного разочарования оттого, что до совершенства на ней было так же далеко, как и везде, а в чем-то даже и дальше.
Наиболее сильным впечатлением, которое складывалось у него от Фрикантрии, было ощущение того, что перенос из Эйлинии, который он проделал, был передвижением не в пространстве, а во времени. Машина Времени существовала вполне реально и оказывалась простой пушкой межпланетности, просто никто не замечал, что ничего другого и придумывать не нужно. Но будущее Эйлинии, если оно и в самом деле было таким, каковым было настоящее на Фрикантрии, казалось Анджело одновременно желанным и невозможным, каковой все более и более ощущал он и свою связь с Изабелой.

А n с о г а Т i A m о, и л и
W e l c o m e B a c k H o m e
Г л а в а д е с я т а я,
в которой герой в первый раз навсегда прощается с Изабелой
Но всё это куда-то исчезало, как будто бы и не существовало на свете, как только Анджело снова видел Изабелу. Вернувшись в очередной раз из путешествия в земли Эйлинских ураганов, он нашел ее больной и в постели. Именно тогда она написала ему те слова, которые он потом много раз повторял про себя:
– Моя дверь сейчас (и всегда) тебе (без грамматической ошибки я русской peчи не люблю) открыта.
Они так все время тянулись друг к другу, что не могли преодолеть это притяжение и во время простуд, так что несколько раз за весну обменялись инфекциями, когда вслед за ним в постель с горячкой отправлялась и она. Все эти болезни казались, однако, лишь естественным осложнением все не отпускавшей их горячки любви.
На занятиях Анджело Изабела сидела, не сводя с него глаз, блестя зрачками и сбивая его с толку своими накрашенными губами, которые всегда превращали ее из неопытной девочки в матерую жрицу любви. Но когда подходил ее черед высказаться, она часто говорила невпопад.
Он был так счастлив, что Изабела видела его в те моменты, когда он импровизировал на темы своих излюбленных страниц глаголизма, но сама она не однажды разочаровывала его признанием: она была не в состоянии вслушаться в то, что он говорил, и думала о другом.
Группа студиозусов, которые посещали курс Анджело, была поистине примечательна. Из шести только трое, включая Изабелу, были фрикантрийцами, а другая половина – природными эйлинцами, которые предпочитали осваивать премудрости глаголизма почему-то не на Эйлинии, а на Фрикантрии, на фрикантре и под руководством фрикантрийских professore, которые нередко не говорили, как следует, по-эйлински.
Был здесь, конечно, гусаро- или матросо- образный Алекс и пара эйлинок, вступивших в марьяжные отношения с фрикантрийцами. По летам своим на Эйлинии они давно бы уже преподавали сами, а здесь всё еще посещали бесконечные курсы и сдавали бесчисленные экзамены.
Фрикантрийская половина была представлена, кроме Изабелы, одним юношей далеко за тридцатник, к которому большинство преподавательниц или студиозок Департамента относились снисходительно-приветливо, поскольку тот был или, как подозревал Анджело, счел за благо – объявить себя голубым. Нечего и говорить, что расплывшаяся блином толстуха Кристен, напротив, рекомендовала себя яростной маскулинисткой и соответствующим образом строила все ответы на вопросы Анджело.
Когда он однажды спросил ее, какова разница между сюжетом и фабулой, то Кристен, конечно же, не зная ответа, выпалила, что она такая же, как между женщиной и мужчиной, но, разумеется, не в пользу мужчины.
Поставить ей «F» за такой ответ было невозможно, поскольку она тут же представила бы в Департамент телегу об Анджеловом сексизме. И как ни мало еще был знаком Анджело с особенностями фрикантрийской системы образования, это он уже представлял себе отчетливо.
Теперь после занятий они не подходили друг к другу сразу и потому им казалось, что остальные студиозусы ни о чем не догадываются. Но однажды, когда Анджело, отправляясь в турне по Фрикантрии, попросил Изабелу в качестве соседки передать им какое-то дополнительное задание, среди них чуть ли не вспыхнул мятеж. Настолько нервы у всех у них были натянуты, настолько все они были в цейтноте, что маленькой искры оказалось вполне достаточно для большого костра. В тот раз Анджело удалось потушить его в самом зачатке, но какие-то отсветы его с тех пор как будто бы все время проникали в их классную комнату и даже в Департамент.
Кто из них двоих был наивнее, Анджело или Изабела, сказать было трудно. По чистой или нечистой случайности компьютерная лаборатория для грэдъюентов одной стороной подходила вплотную к задней, забаррикадированной двери кабинета Хилари. Иногда Анджело заходил туда для того, чтобы что-то распечатать на принтере, а заодно и мельком повидаться с Изабелой. И несколько раз, когда он был там, он слышал в нем – глухо, но все же так, что можно было разобрать, – доносящийся из соседней комнаты голос Хилари.
Каково же было удивление Анджело, когда Изабела начала рассказывать ему о зарождавшемся мятеже именно там. Они встретились мимоходом, и только по случаю больше никого в комнате не было. Но все же Анджело казалось, что незадолго до этого он слышал, как Хилари с кем-то беседовала в своем кабинете. Теперь оттуда не доносилось ни звука. Изабела же, возбужденная, продолжала быстро и громко рассказывать Анджело уже известную читателю историю.
Он хотел остановить ее, но как? На него вдруг внезапно нашла какая-то отупелость, и он не решался ни прямо сказать ей, что об этом лучше поговорить в другом месте, ни показать ей это жестами. К тому же какое-то время он думал, что Изабела специально говорит об этом здесь, чтобы ее слышала Хилари. Ведь не могла же она в самом деле не знать, что это не самое подходящее место для откровенных разговоров.
Они так и договорили там, а когда после Анджело спросил ее, почему она не пошла с ним для этого разговора в другое место, оказалось, что она ничего не знала о необычном соседстве.
– Why didn’t you tell me: «Shut up»? – она была так встревожена, что сказала это по-фрикантрийски.
Семестр закончился, накатывала пора экзаменационной лихорадки. Несколько раз Анджело заставал Изабелу в слезах, готовую все бросить и уехать, и каждый раз он усаживался с ней зa ее потрепанный Макинтош с допотопным эйлинским шрифтом, мудрено расположенным на фрикантрийском keyboard, так что Анджело каждый раз приходилось угадывать соответствие некоторых букв. И начиналось спасение утопающей.
Ему и в голову не приходило, что в этом был большой грех, однако так или иначе, но papers Изабелы были написаны если и не им одним (у нее всегда были свои мысли, просто она не знала, что с ними делать), то, по крайней мере, с его подачи.
Со своей эйлинской колокольни он видел только череду стрессовых ситуаций, как будто бы уготовленных Изабеле самой учебной программой, помочь выпутаться из которых он полагал просто долгом товарища, соседа. Но ко всему этому прибавлялось одно маленькое обстоятельство, которое несколько осложняло ситуацию. Когда глубокой ночью, загасив огонь очередного полыхающего deadline’а, они отправлялись в постель, то если у них еще оставались силы, они ложились в одну. И при мысли о том, как на это могли взглянуть со стороны, если бы узнали, можно было только зажмуриться от стыда и неловкости.
Между тем Анастасия уже однажды, многозначительно глядя на Анджело, заметила, что последняя работа Изабелы написана удивительно хорошим языком. Разумеется, он ответил, что по ее просьбе немного поправил ее текст. Но так или иначе, было ясно, что тучи над ними сгущались.
Тем не менее, Анджело был поражен, когда узнал, что Изабела не зарегистрировалась в курс, объявленный им для чтения в осенний семестр:
– Как я могу получать оценки во Вколачивателе от человека, с которым сплю?
И не то чтобы он сам не понимал этого, но ему казалось: то, что она знакомилась с его собственными глаголистсткими штудиями, которые он искусно вплетал в свои лекции, делало их друг другу ближе. И в первый раз он с горечью подумал о том, что секс, переводя близость людей в телесный план, возможно, в силу этого, по какому-то закону невидимой компенсации, неизбежно разводит их внутренне.
Но было нечто необычное и в их телесной близости. Было так странно, что Изабела никогда не могла с ним кончить. У Анджело раньше никогда не было с кем-либо еще подобных проблем. И он мучил себя внутренними укорами, что не может довести до нужной кондиции единственную женщину, по которой сходил с ума.
Она же по-прежнему охотно предавалась с ним любым видам утех, в том числе и особенно любезным племени самцов, но при наиболее перевернутом совмещении выпуклостей и отверстий по-детски предварительно глотала столовую ложку Marple Syrup , с едва сдерживаемым смехом от сознания забавности происходящего залезая в постель вместе с литровой бутылью.
Также вполне охотно Изабела пускала в ход крепкие выражения, видимо, не чувствуя, по своему инородству, всей грубости того, что она говорила. Но погруженный в череду правильного и небрежного лепета на фрикантре, он не резал ушей, как обычно в устах женщины. Сказать правду, никогда ранее русская обсценность не казалась Анджело, напротив, столь забавной, не действовала на него столь зажигательно.
Изабела играла на виолончели. Длинный, затянутый, как будто, в юбочку, футляр и округлость обеих половинок инструмента так хорошо рифмовались с ее собственным телом и со всем тем, что делал с ним Анджело, что однажды они сочинили серию ню с Изабеллой, прикрытой одним только смычком, и, когда он держал в своих руках ее бедра, ему казалось, что он тоже играет, и тогда, неизвестно на каком языке, Анджело окликал ее шепотом: «Изабела, мое chello».
– I never can get enough of you , – часто говорила она ему, когда приходила пора возвращаться в царство постылой повседневности.
Фрикантрийские мужчины не знали боли или, по крайней мере, никогда не выказывали ее внешне. Анджело казалось, что иногда Изабела намеренно причиняла ему боль, чтобы посмотреть, как он будет переживать.
– You are my slave! – любила она приговаривать, сидя в позе кентаврицы, обхватив его своими сильными ногами.
И он никогда не спорил, чувствуя и вправду что-то расслабляющее и обволакивающее в ее упругих объятьях.
Ее очевидный и иногда бросающийся в глаза эгоизм оставался для него какой-то загадкой, которую он, чувствуя себя неудачливым Эдипом, все время пытался разгадать. Как в эйлинских народных верованиях в доброго царя, он все время измышлял какие-то глубокомысленные умственные комбинации, в результате которых она оказывалась в действительности ни в чем не виновата и совсем не selfish. И когда, наконец, сдавался перед очевидностью фактов, то махал на все рукой и целовал, пришептывая:
– My beautiful selfishness.
Как ни было трудно Анджело разомкнуть свои руки, обнимающие Изабелу, ему никогда и в голову не приходило отнестись к их связи как к чему-то долговременному. И судя по всему, те же самые чувства испытывала Изабела. Что тут было решающим в глазах Анджело: их разнопланетность, возрастная разница (– В конце концов тринадцать это не тридцать!), их связанность professore – грэдъюент отношением или недооформленность его разрыва с ЛО – этого он сам сказать бы не смог. Так или иначе, всего этого было слишком много. И по негласной договоренности об этом они никогда не говорили. Но тем более невозможным было представить, что наступит день, и они должны будут навсегда расстаться.
Однажды у них зашла речь о ЛО, и Изабела, узнав, что та планетолог, заметила, что на Фрикантрии она, должно быть, нашла бы кучу материалов по местной и глобальной планетологии. И прибавила вполне в своем стиле:
– И выглядит она что надо. Я даже думаю, что втроем нам было бы лучше.
И при этом прыснула своим непреодолимо заразительным смехом так, что Анджело не мог к ней не присоединиться.
Почти не сговариваясь, они решили, что к осени, чтобы не дразнить гусей, Изабела переедет на другую квартиру, а Анджело останется в доме Кэй.

На этом и закончился тот разговор. А отсчет дней, отпущенных им судьбой, – и Анджело не мог об этом не догадываться, – пошел уже по-другому.
Изабела больше ни о чем таком не заговаривала. И когда он целовал ее в, как в шутку он называл его, relatively big nose , она по-прежнему спокойно и прямо подставляла под его взгляд свои то и дело вздрагивавшие, как раненная белка, цвета морской волны на фотобумаге глаза под двумя разбегавшимися черными стрелами.
Время летело, все чаще он просыпался по утрам с – одновременно и смешно, и стыдно – мокрыми глазами, чего раньше с ним никогда не случалось.
Они еще успели смутить пару веснушчатых девчонок своими откровенными поцелуями в полупрозрачной темноте какого-то пропахшего попкорном синематографического загончика в Squirrel Hill’e, угодив, конечно же, на любовную историю, в которой герой, как обычно в фрикантрийских фильмах, неустанно снимал все новые и новые противоречия, растущие между ним и героиней, пока, наконец, героиня не давала ему форменную отставку. Они еще успели пробродить несколько солнечных дней по барам и кофейням Shady Side – района, похожего скорее на первобытную родину фрикантрийцев, некогда переселившихся сюда с другой планеты, которая оказалась обреченной, как выяснили тамошние сколиасты, на закат, то бишь на гибельное столкновение с громадным астероидом.
Они еще успели совершить пару паломничеств в те отдаленные каменные громады, где фрикантрийские студиозусы и эйлинские пришельцы добывали себе новую збрую. Вот когда Анджело вполне оценил преимущества фрикантрийской свободы. Раз Изабела часами выбирала себе купальник, но Анджело не скучал: они были вместе вдвоем в примерочной.

Во время одного из таких паломничеств, залатывая очередную дыру в своем обедневшем гардеробе, Анджело припомнил свой разговор с Алексом на Департаменте.
– Если бы я жил на Фрикантрии нормальной жизнью, – заявил тот ему однажды во время одного из своих бессмысленно долгих сидений в кабинете у Анджело, которые он практиковал за ради установления более теплых отношений пусть хоть с временным, но профессором, от которого одна его оценка во всяком случае зависит, а, может, просто пытаясь выведать у него что-то, могущее пойти в paper или в донесение по вышестоящим каналам, – я бы менял ее каждые две недели.
– Зачем же так часто? – искренне недоумевал Анджело.
– Ну, конечно, я понимаю, экология – это тоже важно, – завилял Алекс, вспомнив об Изабеле (та была зеленой ничуть не менее крокодиловой кожи).
– Дело даже не в экологии. – всё так же недоумевающе протянул Анджело. – Кругом люди спят на мостовых, а вы бы меняли одежду каждые две недели. Не понимаю.
Его красивые карие глаза вместе с гусарско-матросскими усами в ответ только заходили быстрее из стороны в стороны, отслеживая каждого проходящего мимо двери.
Изабела проявила немало изобретательности в искусстве переоблачения, хотя тот темно-зеленый кардиган, который так чудесно совпадал-контрасти-ровал с цветом ее глаз, всё же высмотрел для нее он. И здесь впервые Анджело поймал себя на забавной ошибке.
Они рыскали по разным отделам, и в какой-то момент он отправился ее искать, мысленно называя ее «ЛО». Так это уж повелось у него с женой, что в решающий момент какой-то кажущейся сомнительной покупки они искали, на кого бы переложить часть ответственности.
Спохватившись, Анджело послал себя куда следует и все же, как ни неловко ему было, отправился за Изабелой. Но – напрасный труд! – она не желала высказать свое мнение, полагая советы в подобных случаях медвежьей услугой, а, может, просто не испытывая восторга от необходимости тащиться в другую часть Потребителехауса.
Вот когда он, может быть, впервые подумал, что это и есть то, что она сама имела в виду, когда говорила ему иногда:
– You don’t know the bad sides of my personality .
B другой раз они вместе бродили среди взметнувшихся ввысь небоскребов downtown’а , в которых расхожая фраза Изабелы: «Я маленький человек» – сама собой приходила на ум и Анджело.
Вечером Изабела должна была отправиться на домашний концерт камерного квартета, на репетиции которого она иногда ускользала от него и в котором она была уже не его, а просто – chello. У Анджело оставались еще какие-то никому не нужные мелкие дела в центре, к тому же он не хотел ехать с ней домой для того, чтобы вскоре на весь вечер остаться там одному. И он решил задержаться.
Вот она села в автобус, вот автобус пошел, потихоньку набирая скорость. И глядя вслед уносившему ее от него железному автомату, Анджело, неожиданно для себя почувствовал, что это надвигается их будущее.
Но то, что надвигалось сейчас, он еще был в силах отринуть. И, сам не сознавая, что делает, он вдруг бросился в погоню за автобусом, увозившим Изабелу, изобразил какой-то дикий жест, поровнявшись с водителем, чем, разумеется, вызвал шок у всех, кто только мог это видеть.
Но какое ему до всего этого было дело, если вот еще миг, и он уже снова касается края ее тонких разлетающихся клешами книзу в духе очередного на Фрикантрии припадка ретро брюк.

А заезжавший обычно за Изабелой в день репетиций и домашних концертов пианист Питер был гораздо моложе Анджело, почти сверстником Изабелы, и, глядя на него, у Анджело застревало в ушах что-то неизмеримо козловское или скореее старчески-козлиное вроде: капризная-упрямая, к вам юноша спешит… – и всяческий другой смежный с этим бред.
И вот наступил день, когда они должны были в последний раз перед отлетом Анджело на Эйлинию, пожелать друг другу: Sweet dreams! Лето предстояло постыло долгое, но дело было даже не в этом, а в том, что прежняя жизнь кончалась навсегда, и это, не признаваясь друг другу, чувствовали они оба.
Но и прощание с Изабелой вышло некислым. Стараясь воздерживаться от всего, что могло бы вызвать спорадические содрогания подбородка, от которых оба они были в этот день совсем не застрахованы, они старались не думать о будущем, разглядывая свои уморительные ню, условливаясь совместными усилиями справиться с Сундукевичем (фамилия героя увенчанного романа) и обменявшись напоследок слепками со своих отодвигающихся друг от друга голосов.
Изабела запечатлела себя на кассете с какими-то старыми фрикантрийскими шлягерами, и самими за себя, как оказалось впоследствии, весьма говорящими. Бóльшая их часть была о разлуке, и, слушая их уже на Эйлинии, Анджело долго потом выдергивал из них слова, которые она, казалось, хотела, но постеснялась сказать ему сама:
I’m leavig on a jet plane,
I don’t know when I’ll come again…
Прощальный слепок ее голоса был короток и проговорен на каком-то как будто смешанном с эйлинским фрикантре, смягченном чисто эйлинскими интонациями и оттенками:
I am sitting here with an Eilian Pooh Bear. He is looking very cute. I wish him happiness in Eilinia, and a lot of fun, and……

Кончалось всё звуком поцелуя, такого смачного, как будто бы то был звук отдираемой присоски.
Конец Первой Части

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *