Журнал "ТАМЫР", №36, июль-сентябрь 2013

Даниэль Орлов. Событие и телеология истории

В контексте поздних работ Гуссерля, в которых вводится проблематика исторического априори и жизненного мира (Lebenswelt), событие впервые может быть рассмотрено не в аспекте условий его возможности, но в своем собственном — исходя из этой проблематики проясняемом — существе. Событие не есть то, что просто случается в жизненном мире или человеческой истории, оно выступает конституирующим принципом Lebenswelt, — будучи единичным, удерживает единичность в единстве формы всеобщего/1/. Иначе говоря, событие сингулярно, ему присуща неповторимость и невоспроизводимость в регулярном порядке вещей, поскольку оно выделено как начало, которое присваивает этому порядку некоторую определенность. Для Гуссерля таким событием, его исторической аппроксимацией, оказывается кризис/2/, — кризис европейской рациональности, сказавшийся на науках и в целом на сфере духовных ценностей. Это событие уникально в поступи европейского духа, но и тотально в предопределенности итога своего пути. У него есть история, а у истории — телеология, своя непреклонная целесообразность.

Работой Гуссерля, позволяющей наиболее точно провести непрерывную линию события, является «Начало геометрии» (1936 г.). Значение геометрии в этом тексте — факультативное, исполняющее роль примера. Основной темой выступает прояснение начала, в пределе рассматриваемого во всемирно-исторической перспективе, то есть в размерности истории бытия, которой чужд всякий объективизм, свойственный истории фактов (Tatsachenhistorie) с ее поступательным развитием. Если геометрию исследовать с точки зрения последней, тогда взгляд неизбежно будет направлен лишь на достигнутые формы геометрического знания, записанные на языке формул, лемм, теорем и доказательств, он упрется в ее готовый вид, в котором отображены следы духовной активности всех тех, кто к получению этого знания когда-либо был причастен. Но, оставаясь не более, чем совокупной фиксацией этих следов, геометрия окажется лишенной внутренней смысловой структуры. Для того, чтобы этого избежать, необходимо обратиться к процессу смыслогенеза данной формы знания. Смысл геометрии не является одним из рядовых фактов ее развития, относящихся к тому или иному историческому периоду. Он единожды возник в принадлежности к ее истоку, и в дальнейшем лишь прояснялся по мере раскрытия новых проблемных горизонтов. Таким образом, главный вопрос, затрагивающий событие геометрии в целом, — это вопрос о первом геометре или, как говорит Гуссерль, об «учредительном акте» и «первой творческой активности».
Вопрос о первом геометре — это, разумеется, не вопрос об основоположнике геометрии как науки. Это даже не впрямую вопрос о геометрии. Это вопрос об исходных формах поэзиса истины бытия, извне ничем не обусловленных, не зависящих от того, что было сделано прежде. Это вопрос о свободе творца идей и ценностей. Феноменолог в поле конститутивной деятельности обретает аналогичную степень свободы, полностью исполнив процедуру редукции. Первый геометр лишен такой необходимости — он не сталкивается с наличным бытием, с готовыми данностями, следовательно, он исходно не связан порядком ставшей фактичности. Геометрия продолжается не потому, что прибавляются новые знания, которые оседают пластами и накапливаются в отложениях, превращаясь в традицию, а потому, что на протяжении обозримой истории возобновляется специфическое усилие мысли, которое всякий раз заново воспроизводит смысл идеальных объектов в поле их аподиктических импликаций.
Учредительный акт осуществляется внутренней работой души и продуцирует идеальную предметность «исключительно внутри субъекта» [1. С. 214]. Его полное исполнение не достигает уровня производства вещей в их вещественности и экземплярности. Собственно, площадкой, где он находит выражение, является язык. Идеальная предметность носит хабитуальный характер, имея в виду контекст, в каком понятие хабитуальности употреблялось не только Гуссерлем, но и средневековой схоластикой. Полагание бытия посредством учредительного акта вводит порядок символической реальности, категорию существительного. Фома Аквинский доказывает, что познание Бога не хабитуально, то есть лишено несовершенства, свойственного человеческому познанию, поскольку то, что для нас категория существительного (учреждение бытия в слове), для взора, обращенного свыше, — атрибут существующего (учреждение бытия Словом, «эмпирическое для Бога и метафизическое для человека» (М. Мамардашвили)). Несмотря на то, что идеальная предметность имеет чувственное выражение и может бесконечно повторяться в разных материальных носителях (в письменных знаках или других формах фиксации), но в качестве собственно духовного произведения она предполагает однократно состоявшееся событие поэзиса: «Произведения этого рода не обладают, в отличие от инструментов (молотка, клещей) или архитектурных и других подобных изделий, повторяемостью по многих сходных друг с другом экземплярах. Теорема Пифагора, вся геометрия существует лишь один раз, как бы часто и даже на каких бы языках ее ни выражали» [1. С. 215].
Гуссерль заостряет проблему выражения и смысла. Можно ли апеллировать к смыслу конкретного сущего, учрежденному первым творческим актом, миновав зависимость от средств его трансляции в истории? Можно ли осуществить возвратное движение к учредительному акту, не обращаясь непосредственно к передаче традиции? А если обратившись, то так, чтобы, вслед за Витгенштейном, прекратить онтологически позиционируемый разговор, признав, что существуют либо конвенциональные языковые игры, либо метафизические построения, которые зиждутся на гипостазировании языковых выражений (и поэтому суть «болезнь языка»), либо вещи невысказываемые, мистические, за спиной которых остается единственно молчание/ /? Гуссерль предлагает чисто рациональную альтернативу молчанию, — это предельная точность самоотчета мыслящей речи, которая удерживает ясную границу с любым дискурсом, функционирующим на основе механизма ассоциаций и повинующимся безотчетной, спонтанной контаминации внешних эффектов языка.
Первичный опыт очевидности с его идеальностями переживается в поле души автономизированной духовной монады. Но эта вспышка первого света, этот акт поэзиса так и остался бы чисто субъективным, если бы не вошел в совместный горизонт некоторого сó-бытия, сделавшись достоянием языкового сообщества. Здесь мы приходим к чрезвычайно важному моменту, побудившему Гуссерля ввести понятие жизненного мира (Lebenswelt), необходимости в котором он не испытывал при построении трансцендентальной феноменологии, за что получал обвинения в солипсизме. Проблема в том, что в аподиктическом пространстве следует строго отделять неповторимые аспекты опыта от таких, которым свойственно повторение. Речь идет о фундаментальном различии двух степеней очевидности — первой очевидности, достигнутой в актах мышления первого геометра или любого другого первоучредителя, и производной очевидности, с которой имеет дело всякое мыслящее существо постольку, поскольку является мыслящим вослед. Во втором случае можно говорить, скорее, о пути к очевидности, о возвратном движении или, по Гуссерлю, встречном вопрошании (zurückzufragen), направленном к истоку исторической традиции. Учредительный акт с точки зрения этого истока представляет собой либо, в терминах Витгенштейна, мистическое, граничащее с молчанием, неповторимое событие, либо все-таки некую объективность выражения этого события, созданную его повторениями в истории. Впрочем, повторяется не само событие, а совместные усилия, актуализирующие поле общего понимания: «В контакте взаимного языкового понимания первоначальное производство и произведение одного субъекта будет активно после-понято [nachverstanden] другими» [1. С. 220].
С вхождением в область языкового выражения возникает вопрос о том, насколько после-понимание и вообще мышление вослед, обретающее действительную ясность своих суждений только «задним умом», может апеллировать к поэзису истины бытия, когда вещи были увидены при первом свете? Не содержится ли здесь опасность, что отложения предшествующей духовной активности, накопленные и считанные с того, что можно называть картой значений, принимаются за помысленное впервые здесь и сейчас? Гуссерль, безусловно, видит эту опасность, когда проводит чрезвычайно значимое различие между пассивно-рецептивным пониманием (сфера мнений, которые транслируются традицией, но при каждой передаче передают и общий исторический фон) и реактивацией смысла (сфера знания, которое возобновляется и развивается в близости к своему истоку). Как субъекту понимания избежать «искушения языком» [1. С. 222], игры спонтанных ассоциативных связей, где можно лишь увязнуть, впадая в заблуждение? Решение — в «тщательнейшей выделке [Prägung] точных слов», как средстве от «неизбежной седиментации духовных произведений в форме окаменевших языковых приобретений, которые теперь могут быть переняты кем бы то ни было только пассивно» [1. С. 220]. Как говорил М. Мамардашвили: «Дьявол играет нами, когда мы не мыслим точно» [2. С. 178].
Феноменологический пафос точности самоотчета мышления обращается к вещам самим по себе. Возвращение к ним требует такой формы очевидности, в которой они присутствуют не в образе или представлении, а «самолично», «собственной персоной». Но, как показывает Деррида, этот «принцип принципов» не позволяет ввести в тематическое ядро интенционального анализа эйдетический горизонт, наличием которого обеспечивается условие возможности полноты их присутствия. Феноменологически тематизированное освоение горизонта привело бы к утверждению о том, что эйдос располагает своим эйдосом, имеет вид, то есть породило бы, в терминах стоической логики, «невозможное высказывание» («adÚnaton ¢x…wma» [3. С. 170-171]). Гуссерль создает идею феноменологии, не давая состояться феноменологии идеи: «Не случайно не существует как таковой феноменологии Идеи. Идея не может предстать собственной персоной, она не может быть детерминирована очевидностью, так как она есть лишь возможность очевидности и открытие самого “видения”; она есть только детерминируемость как горизонт любого созерцания вообще, невидимая среда видения, аналогичная прозрачности аристотелевского Прозрачного…» [1. С. 187].
Понять горизонт как идеальную линию, на которой происходит постоянное превращение невидимого в видимое, в поле ее актуализаций или, иными словами, войти внутрь ускользающей линии горизонта — значит некоторым образом выстроить дополнительное отношение к самой феноменологии, причем выстроить, поскольку речь идет о событии понимания, герменевтически. Не случайно, что последовательно о горизонте как не только феномене (точнее сказать, условии феноменов), но и как о понятии начинает говорить именно Гадамер. Он отмечает, что движение вдоль линии эйдетического горизонта совпадает с развертыванием феноменологического опыта: «Понятие и феномен горизонта, несомненно, имеет базовое значение для феноменологических исследований Гуссерля. С помощью этого понятия < …> Гуссерль, несомненно, пытается уловить переход всякой выгороженной интенциональности мнения в базовую непрерывность целого. Горизонт — это не застывшая граница, а нечто такое, что передвигается вперед с тобой и приглашает к дальнейшему продвижению вперед. < …> Ибо все данное в качестве сущего дано как мирское и влечет за собой горизонт мира» [4. С. 296].
Горизонт, уже Гуссерлем последовательно выводившийся на первый план, для Гадамера является герменевтическим горизонтом истолкования идеи феноменологии в поле события, — прежде всего, исторического события, апеллирующего к «живому настоящему», а не к его инварианту в форме аподиктического априори истории. Для Гуссерля горизонтное истолкование как альтернатива истории фактов с их регулярностью в следующем: «Когда бы мы ни задумались, мы с очевидностью обнаруживаем себя в состоянии сколько угодно рефлектировать, смотреть на горизонт и интерпретативно проникать в него» [1. С. 239]. Это состояние не допускает наличия внешней инстанции в отношении исполнителя интенционального акта (другого сознания как сознания Другого), поскольку его трансцендентальная проекция снимает всякую внеположность и инаковость в движении опыта аппрезентации, конституирующего «сообщество монад». Последнее является пересечением двух сфер: первопорядковой сферы ego, и презентируемой в ней сферы другого, который рассматривается не сам по себе, а по аналогии с ego и в многообразии совершаемых им кинестезисов. Другой — это тот, кто находится «там», но я знаю, что, перемещая трансцендентальное тело мысли, могу занимать его место в бытии и смотреть на мир с его точки зрения, добиваясь полноты созерцаемой предметности. Тем самым ego заботится о другом ради восполнения собственного восприятия, которое, уклоняясь от возможности встречи с другим сознанием, нацелено на пролонгирующую, бесконечную транспозицию еще большего сознания/ /. Главная область формирования исторического нарратива распределяется вдоль нефактуальной, идеированной границы. История оказывается состоящей из идеальных событий, каждое из которых, будучи инсталлировано в тот или иной исторический массив, определяет способ истолкования сырой, необработанной фактичности. Трансцендентальное в истории — есть начало ее постижимости.
Событие — образование более высокого ранга, нежели положение вещей, фиксирующее историческое апостериори, суммарное обстояние дел, которое сложилось после (но не значит, что вследствие) того, как событие произошло. В феноменологическом смысле событие, во-первых, может реализоваться лишь в мире, где действует свобода — поэтому о естественных событиях речи быть не может. Во-вторых, событие предполагает «взгляд свыше», присутствие того, кто постигает его целостный смысл. И, в-третьих, генезис события связан с возникновением теоретической установки и с появлением фигуры философа: «Философ — это человек, учреждающий теоретическое отношение; оно есть не что иное, как радикальная свобода духа, позволяющая преодоление конечного и открывающая горизонт знания как пред-имения, имения-перед, то есть горизонт бесконечного проекта или задачи (Vorhaben)» [1. С. 170-171].
Этот проект, в «Кризисе европейского человечества и философии» обозначенный Гуссерлем как «историческая телеология бесконечной цели разума», действующими силами истории будто взламывается изнутри, подвергаясь испытанию со стороны жизненного мира. Как мы отмечали выше, значение кризиса амбивалентно. Он описывает не столько разрушительные обстоятельства, демонтаж остова определенной устойчивой формации, сколько точку перелома, из которой взгляду в равной мере открывается как горизонт предстоящей ему цели, так и возможность бытийно-исторической рекурсии. Введение Гуссерлем жизненного мира происходит в двойном движении исторического горизонта, — перспективном (определяемым телеологически), и ретроспективном (обусловленным «встречным вопрошанием»). Вследствие этого двойного движения и жизненный мир имеет две разметки. Есть жизненный мир, который выказывает себя через кризис, расшатывающий теоретическую установку и ее основание, и есть жизненный мир, генетически предшествовавший учредительному акту, — мир, из которого вышел первый геометр и вообще все те, кого Ж.-Ж. Руссо называл «первыми учителями» или «первыми учредителями» («des premiers Instituteurs»). Об этом мире невозможно высказаться точно, но не потому, что у нас о нем смутные представления, мы недостаточно о нем знаем или не знаем ничего, а потому, что неточность и смутность являются его характерными онтическими чертами. Слова могут стать точными лишь тогда, когда исходный мир, со всей его сырой, необработанной чувственностью, будет оттеснен на второй план, окультурен, превращен в незаметный, нетематизируемый фон восприятия, то есть когда первые учителя изобретут и институционализируют соответствующий язык высказывания, заботу о котором столь проявлял Гуссерль.
Итак, жизненный мир предстает в двух ипостасях — как донаучный естественный мир непросвещенных дикарей, и как мир, дающий о себе знать в условиях кризиса науки. Опасность возникновения такого кризиса видится, прежде всего, в угрозе того, что два эти мира могут внезапно сомкнуться, заслонив солнце разума, оно поблекнет, и европейское человечество ввергнется в стадию вторичного одичания. Но, учитывая логику кризиса, человечество может перейти и к другой рациональности, к иной ее конфигурации. В терминах Гуссерля это означало бы — переступить горизонт, совершив трансцендентально-феноменологически нелегитимный шаг. Альтернативный порядок рациональности предполагает презумпцию Другого, которая в феноменологии обернулась бы недопустимым признанием наличия равноправных конституирующих инстанций, взаимно парализующих творческую активность друг друга. Трансценденталистская трактовка другого сознания приводит к возникновению антиномии формы первоучредителя: каждый его акт, исходный и, стало быть, свободный по определению, на деле ограничивается актом творческой свободы Другого, который, в свою очередь, тоже претендует на первенство, но встречно ограничивается конститутивной свободой первоучредителя. Коллизия свободы в поле феноменологии конститутивной деятельности сознания в случае допущения гипотезы Другого неразрешима, — не выручает даже спекулятивно-диалектический инструментарий гегелевской феноменологии. Перед нами апория конститутивного начала, которая возникает при введении двух и более равномощных конституирующих инстанций.
Этот замкнутый круг, где сознание, центрированное в ego cogito, оказывается просто некой тавтологией, задает относительную целостность исторического типа (идеала) классической рациональности. Переход к ее неклассическому типу (идеалу) совершался через подрыв бастионов противостояния миру посредством преодоления субъект-объектного дуализма, присущего изолированной духовной монаде (философия жизни Ф. Ницше, В. Дильтея, А. Бергсона и др.), а также радикальную децентрацию основания субъективности в тождестве самосознания Я (диалогическая философия М. Бахтина, М. Бубера, Э. Левинаса и др.). Тем самым раскрылось два контекста для реализации условий возможности события, — это сферы историчности присутствия и совместного бытия (событие как со-бытиé). Учением, где оба контекста пересекаются и которое, с одной стороны, демонстрирует внутреннюю ограниченность феноменологического проекта, а с другой, не отрицая, а используя его достижения, развивает оригинальный дискурс «события бытия» («Ereignis des Seins»), являются работы М. Хайдеггера. Событие здесь предстает как единство идеального горизонта, концептуально разработанного в феноменологии Гуссерля, и творческого ландшафта («Schöpferische Landschaft»), где действуют силы, вовлеченные в поэзис истины бытия. Диспозитив события у Хайдеггера — не горизонт трансцендентального поля сознания, а экзистирующее человеческое присутствие, для которого быть — значит делать шаг по ту сторону того, чтó оно есть. С этого шага начинается экзистенциальная свобода, — ничем не гарантированное и не подтвержденное существование, которое может опереться только на свой выбор и решимость быть.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Гуссерль Э. Начало геометрии. Введение Ж. Деррида. М.: Ad Marginem, 1996.
2. Мамардашвили М. Очерк современной европейской философии. М.: Прогресс-Традиция, 2010.
3. Фрагменты ранних стоиков в 3 т. Т. 1. Зенон и его ученики. М.: Изд-во «Греко-латинский кабинет» Ю. А. Шичалина, 1998.
4. Гадамер Х.-Г. Истина и метод. Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988.