Поводом к «разговорам» с Александром Блоком может стать всё, что угодно. Выражаясь в манере замечательного поэта Александра Введенского, это – «Приглашение меня подумать». Не то чтоб взять да что-то перечесть, наверное, он читан-перечитан, но вот это – «реальное приглашение». Куда? Это уже другой вопрос. Кажется, есть уникальный повод, сейчас февраль 14-го.
Что делает Александр Блок ровно сто лет назад? Вот, скажем, 6 февраля 1914 года? Александр Блок работает. По своему обыкновению, считая это одной из форм «противостояния хаосу». Пишет новые стихотворения и приводит в известный нам вид какие-то драгоценные и важные для него наброски, например из 1910-го. Новое – «Я – Гамлет. Холодеет кровь…» Чеканное восьмистишие, образцовое в каком угодно смысле – «ритм как теодицея» (или уникальная блоковская интонация) действуют столь неотразимо, что принц, в чужом краю заколотый отравленным клинком, скорее напоминает Персея, одолевшего некий Первобытный Ужас в формате Медузы Горгоны.
Доработаны – «Когда мы встретились с тобой…» — что-то мрачно-варшавское, — с великолепной, «божественной кодой». Одно из лучших (а сколько у него этих — «лучших») и самых загадочных стихотворений Блока. Хотя так-то что – всего лишь «монументальный фрагмент». Это из 10-года, превращённое в кристалл как раз 6-го февраля 14-го. Я его процитирую в конце, надо же как-то объяснить, в чём там загадка, вроде бы не имеющая разгадки.
«Земное сердце стынет вновь…» — завершённый черновик 11-года, превращённый в некую «эмблему» Блока-поэта и так далее, — биографами, критиками и прочими заинтересованными лицами. Да никакая это не эмблема, а высказывание «обо всём на свете»» в привычной для Блока «зигзагообразной» манере. Эти «зигзаги» (по вертикали – верх-низ и обратно) с весёлостью угадал в поэте Михаил Бахтин, отдав эту «вещь» поэту в полное владение, настолько естественным этот «модернистский» приём сказался в разнообразном арсенале Блока. Впрочем, эти «зигзаги» у Блока были не только по вертикали, а задействованы были в каких угодно направлениях и сочетаниях. То есть это не столько на ходу усвоенный «эпатажный приём», но само по себе зрение Блока, его манера мыслить, а заодно – его «артистический обиход».
«Внешним образом готовился я тогда в актёры, с упоением декламировал Майкова, Фета, Полонского, Апухтина, играл на любительских спектаклях, в доме моей будущей невесты, Гамлета, Чацкого, Скупого рыцаря и… водевили». Блок – о своей юности. Всё это сказалось после – но, вроде бы, Шекспир – впору и наособицу.
Из 10-го года всем известные шесть строф, начинающихся «В огне и холоде тревог…» Тоже «завершены» 6 февраля 14-го. А пятого числа того же месяца сочиненно стихотворение этого цикла («Ямбы» — 1907-1914), ставшее первым, это где «безличное – вочеловечить, несбывшееся – воплотить!» И где «юноша весёлый /В грядущем скажет обо мне…»
Ну вот, мы воспользовались одной из множества возможностей «разговора»» с Блоком или «возвращения» к нему, хоть он никуда не уходил, не прятался нарочно, а готов был к беседе какого угодно извода. С какими угодно зигзагами.
«Роман» о Блоке, то есть разнообразные толкования, измышления, высказывания и всё такое прочее, монографии и разнообразная полемика тех времен и этих, имперского, советского и антисоветского периодов, живопись, графика, дагерротипы да какие угодно вообще упоминания о нём и в каком угодно контексте, инсинуации, уловки и подтасовски, брань, блестящие разборы его творений и полное отрицание какой-либо их ценности — натуральный «блокбастер». Ко всем этим «сказаниям» о Блоке с постоянством геометра иль движения маятника как-то довлеют, то отвращаясь, то притягиваясь, все творения Блока, тоже включаясь в ткань этого «романа» — дневники, стихи, завершённые и незавершенные, статьи и другие «надписи».
Возможно, о Блоке сказано всё. Это действительно так, если учесть весь разброс этих высказываний, от «безусловного победителя» до «побежденного».
Вынесен ли некий окончательный вердикт, и он уловлен «миром» в силу каких-то своих особенностей и более не имеет к нам никакого иного отношения – кроме этой странной уловленности?
Это вряд ли, а значит «роман» завершения не имеет. Я уверен, что Блок один из немногих «победителей», а всё прочее, говоря «научным языком» это «кибернетические шумы», сопровождающие что-то могущественное и внеположное. Например то, что сказалось в Блоке, явившись «из равновесья диких сил».
Начиная эту – заране сжатую – «работу», я столкнулся с необходимостью на всякий случай добавить в «роман» не то чтоб персонажей, но лучше сказать «героев», не слишком на этот момент в нём (в этом «романе») замеченных. Хотя как некие светлые тени они там присутствуют. Иль как некие дервиши.
А «роман» о Блоке, ежели говорить о жанре – это «Вий-роман»,– как есть, – например «Фауст-романы».
Правда, Блок-философ, поэт (как некий совершенно другой Хома Брут) устоял перед напором разнообразной нечисти.
Крупнейший поэт прошлого века, с этим и спорить нечего, «лидер гитара», «король ритма», в той же мере – «мастер прозы» (ибо у Александра Блока все, что не стихи, безусловно проза — дневники, письма, статьи и даже рецензии — причём замечательная проза, для которой стихотворения — «опора в воздухе пустом» иль инструмент для карнавальной известности, «славы», ну по крайней мере – наполовину так. Хотя отчего же высокое искусство не может явиться инструментом для чего бы то ни было? Тем более вот эти «золотые подорожные записи».
А так называемая «слава» была необходима для «старинного дела», как называл Блок неведомо что.
Возможно диалог с Мировой Несказанностью. Видимо, так вот трансформировался рыцарский культ Прекрасной Дамы — в нечто «родное и вселенское». В некий античный Космос, хотя внешних примет «античности» в творчестве Блока обнаружить невозможно. А вот «сокрытым двигателем» все эти «несказанные вещи», конечно же, были. Как новый диковинный инструмент.
Свободная вещь! – как сказал бы современный питерский философ, живущий в местности, которая во времена Блока называлась «на болотах». Конечно, «искусство» Блока-поэта служило инструментом для Блока-философа, Блока-артиста и так далее.
Блок-философ? Да отчего нет? Блок смеющийся, Блок философствующий, Блок, заглянувший в глаза чудовищ. Блок, спасшийся от грандиозного «выхода» вселенской нечисти. Там, правда, была какая-то неприятная история с поэмой «Двенадцать».
К чему я говорю об этом? Да к тому – а что же именно Блок оказался в этой очарованной точке – и без желания занял «вакансию» великого поэта? И что из этого следует? И мало ль кого ещё числят в «великих», и что это за столь роскошный век?
Ровно сто лет назад (в пору зрелости) Александр Блок для кого-то был уже то ли статУей, то ли выходцем из склепа, то ли ненужным обстоятельством. Сказать, что тут есть какая-то загадка, это вовсе ничего не сказать.
Ровно сто лет назад он завершил начатое в 10 году стихотворение начинающееся строкой «В огне и холоде тревог». Все это стихотворение знают, должно быть, включая разные символы « вроде «гроб», «кирка», «чёрный бриллиант» и некой коды – «недаром славит каждый род/Смертельно оскорблённый гений». Тут ничего личного, говоря рутинно, если и сказано «о себе» в каком-то там «дальнем лице», то без особенного усилья. Но тут больше «поминания» о тех, что были. Или о тех, что будут. Так что высказывание – впрок.
В те времена, похоже, «кто-то» (тоже «блоковское» поэтическое местоимение, смутный и таящий угрозу беглый портрет) ждал новой неслыханной «поэзии», замешанной на разломах времени и всё такое прочее. И вряд ли дождался. Да точно не дождался. Но влияние Блока «почему-то» не пресеклось.
После смерти поэта (условной, так скажем) мгновенно наступило бессмертие. Непонятно какими силами водвинутое в «страшный мир». То ли была необходимость в фигуре неоспоримой и парадоксальной одновременно, то ли в деятельности Блока большей частью сказались «добронравные стихии», о чём он вполне смиренно (иль не очень смиренно) предупреждал когда-то в стихах: «Простим угрюмство…» ну и так далее.
Михаил Бахтин, которому (вроде бы) драгоценней поэтика Вячеслава Иванова, литератора и мыслителя удивительного, кто б спорил, много чего уникального сказал о Блоке, это отдельная тема и её касаться не станем (если только получится, потому что бахтинское обаяние — особенного корня). «Блок говорил на языке всей читающей России» — сказал Бахтин. Это к вопросу о славе Блока. Похоже, что на этом языке он говорил один. То есть единственный из стихотворцев. С какой стати? И как это он угадал изгибы и повороты этого языка? Верней – этого «разговора обо всём»? Систему образов или образов-видений, все эти зигзаги, узлы и закруты, волчьи ямы и лисьи норы, и наконец – всё гигантское заколдованное Приволье. Да что тут задаваться такими вопросами? На роду было написано. Но это вряд ли. Наверное, следует говорить более осторожно – на рубеже столетий появилась «возможность высказывания», какие-то идеи, связанные с этой возможностью, носились в воздухе, либо иначе — «над морем, тёмным, благодатным/Носился воздух необъятный/Он синим коршуном летал/Он молча ночи яд глотал».
Это Александр Введенский, младший современник Блока, тоже гениальный русский литератор, совершенно иного извода, но что совершенно ясно – вот кто — кто, а именно он без «опытов» Блока не то, что не обошёлся, да и вообще он и его друзья считали Блока единственным подлинным поэтом из всех, зримых «наяву» тогда. То есть незадолго до физического исчезновения Блока.
И что ещё за «возможность высказывания» проявилась на рубеже столетий? И для чего потребовалось (внезапно) изыскивать (естественно и необходимо) новые формы? Отсюда – эта Акция предстаёт вовсе не в тёмном блеске, а в последней ясности. И всё же не без «тёмного блеска». Ну да, с подбоем вселенской черноты. Ибо чтоб мертвенное «сползало ветхой чешуёй» и «картина гения» блистала прежней красотой, нужна совокупная работа множества невольных каменщиков. А что за картина гения, да всё та же Мировая Несказанность, которая желает быть сказанной.
Нечего говорить, что уже явилась (чуть раньше) великая русская проза, то есть поэзия получила диковинный Вызов, на который вроде бы никакого Ответа быть не могло. Но что-то же должно было произойти? Проза прозой, но «монументальные фрагменты», «сжатые поэмы» («Сначала мысль воплощена/ В поэму сжатую поэта…» от Баратынского) и прочие мелодические — «свободные вещи» должны были явиться да хоть бы ниоткуда. Они явились именно – ниоткуда. Потому что «виды мира» изменились как будто по мановению Великого Чародея. Всё это уже не имело названия.
Борис Пастернак в 1944 году вот что говорил о рубеже столетий.
«Был в расцвете и шёл к своему концу девятнадцатый век с его капризами, самодурством промышленности, денежными бурями и обществом, состоящим из жертв и баловней. Улицы только что замостили асфальтом и осветили газом. На них наседали фабрики, которые росли, как грибы, равно как и непомерно размножившиеся ежедневные газеты. Предельно распространились железные дороги, ставшие частью существования каждого ребенка. В разной зависимости от того, само ли его детство пролетало в поезде мимо ночного города или ночные поезда летели мимо его бедного окраинного детства.
Символистом была действительность, которая была вся в переходах и броженье, вся что-то скорее значила, чем составляла, и скорее служила симптомом и знамением, нежели удовлетворяла. Всё сместилось и перемешалось, старое и новое, церковь, деревня, город и народность. Это был несущийся водоворот условностей между безусловностью оставленной и еще не достигнутой…
И как реалист Блок дал высшую и единственную по близости картину Петербурга в этом знаменательном мельканьи». (Совершенно в духе мятущегося Пастернака. Сам Александр Блок изумительно изобразил Петербург «в прозе», столицу с «немецким центром» и грандиозными русскими окраинами, не имеющими предела).
Добавлю еще – «в мерцаньи». Есть чудесная работа Валерия Подороги «К вопросу о мерцании мира», посвященная «выходцам» из Блока — Александру Введенскому, Константину Вагинову и их кругу. Не стану что-то цитировать оттуда, её лучше найти и прочесть целиком.
Получается – я «настаиваю» на том, что поэты Объединения единственно реального искусства – многим обязаны «зигзагам», «мерцаньям», а также прочим земным и небесным явленьям, для начала обозначенным Александром Блоком.
Да так всё и есть. Ну и точно также Александр Блок и его современник Иннокентий Анненский были просто «предвосхищены» чрезвычайно талантливым, да гениальным, что тут изворачиваться – Константином Случевским. По мнению Владимира Николаевича Ильина (не путать с другим мыслителем – великолепным Иваном Ильиным) Случевский создал Анненского.
Про Блока в этом «формате» он не говорит ничего. Ибо это было бы уже слишком. Что за демиург этот Случевский? Но портрет Константина Случевского – в кабинете Блока, над рабочим столом – эта деталь говорит о многом.
Деталь-знак – это из высказывания о Блоке сурового Шаламова, собственно он говорил о том, что на вершинах поэзии и «деталь» – на каждом шагу — становится символом, знаком. Из литераторов (стихотворцев) двадцатого века он хоть как-то соотнёс с Блоком (у которого этих вершин разного рода – множество) только Бориса Пастернака. Не знаю, передумал он после или нет, возможно и такое, да скорее всего – нет, хотя отношения этих выдающихся писателей – Шаламова и Пастернака — тема отдельного разговора. Да и вряд ли такой разговор уместен.
Почему здесь внове явился Пастернак, сейчас объясню, во-первых Блок для Пастернака это — «Но Блок, слава Богу, иная/Иная, по счастью, статья,/Он к нам не спускался с Синая,/ Нас не принимал в сыновья./Прославленный не по программе/И вечный вне школ и систем/Он не изготовлен руками/И нам не навязан никем.
Во-вторых, Пастернак, «другой реалист», в отличие от «единственно реального искусства» Введенского или Вагинова, но удивительно соударение с обериутами в «похвале Блоку».
Упорствовать не стану, но «похвала Блоку» может иметь «неисчислимые последствия», ну примерно так говорил Павел Флоренский о «похвале Тютчеву», чреватой последствиями вселенского масштаба. Не стану искать цитату. Ну или найду чуть позже.
Следуя «зигзагам» Александра Блока, на мгновенье обратимся в «этот 14 год». Как и для чего здесь и сейчас присутствует Блок, что ему надо и что из этого следует? Но для начала совершим то ли нисхождение, то ли восхождение, то ли путешествие в хаос – второй половины прошлого века.
«В Москве ещё сохранилось несколько глубоко интеллигентных старушек, которые знали Блока, Белого, Сологуба, встречались со Шмаковым, Успенским и т.д. мы не раз задавали им вопрос: «на кого мы похожи?» конечно, в смысле «духа поколения». Единственная ассоциация, которая приходила на ум – это начало двадцатого века. «Здесь, в самих ваших спорах, в поведении, — твердили они, — есть что-то общее».
«Моё мнение: да действительно, общее есть, но только до определённой степени. По ту сторону этой степени – широкое поле, гуляют невиданные ветры, и поют соловьи не из блоковского «Соловьиного сада». Даже очень странные соловьи – наполовину зловещие птицы». С Юрием Мамлеевым, а это фрагмент его эссе «Опыт восстановления» трудно не согласиться.
«Восстановление состоялось, немного вкривь, немного вкось. Но главное – вполне невидимо. Так оно, пожалуй, и лучше».
Что это значит? «Соловьиный сад» Блока (написанный тоже 100 лет назад) тут возник «по косвенным». «Наполовину зловещие птицы» вот для чего организовано это высказывание. В умозрении Блока именно этих существ и более ужасных выходцев из бездны разве не довольно? Если даже в «изображении» русской красавицы (актрисы) Натальи Волоховой зрится что-то уж вовсе инфернальное, и уж точно далёкое от Мировой Несказанности. В творчестве Блока – сошлюсь на мнение Михаила Бахтина: «Особняком стоит влияние Шекспира, которого Блок очень хорошо знал и ценил. Правда, это влияние очень своеобразно: влияло не все творчество, а лишь некоторые образы. Это — образ Гамлета, и на гамлетовские темы он писал очень много; образы короля Лира и его дочерей, тема Корделии — не узнал истину, прогнал именно ту, которая была ему верна; тема шута, тема короля избранного. И, не учитывая этого влияния, нельзя понять целой стороны творчества Блока. Шекспировская углубленность, шекспировская сила и даже почти шекспировская типическая грубость очень характерны для Блока. Даже формально Шекспир влиял на него. Его стихотворения последнего периода — это монологи, патетическая декламация актера».
Сейчас призовём еще одно «героя» — гениального, великого и ужасного Роберта Музиля. Они с Блоком — ровесники. Оба родились в ноябре 80 года. В разных углах Европы, не столь отличных друг от друга. Да, говоря строго, они даже внешне похожи как братья. В Музиле даже больше чего-то «бекетовского».
И «роман о Блоке» со всеми его зигзагами — по «величию замысла» иль по «масштабу» и «исполнению» — по карнавальности — зеркален знаменитому и незавершенному, карнавальному и «математическому» «Человеку без свойств» Музиля, а заодно – его великим повестям, статьям, эссе да и всему прочему. И оба они двигались «от рационального – к иррациональному». Чтоб ухватить ткани запредельной. Тут речь о единстве «мирового потока».
В начале двадцатого века разве не было «опыта восстановления»? «Вид Земли» переменился. Не так что б совсем неузнаваемо, но для тех, кто видит и слышит, этот «вид» изменился в высшей степени устрашающе. Проявилась Мировая Неизвестность. Что-то вроде билибинской Кикиморы. Киевских ведьм, верхневолжских русалок, ведьмаков и вовсе чорт знает кого и др. и пр. «Литература» не была исключением.
Отношения с «серебряным веком» до сей поры довольно-таки запутанные. А как же иначе? Колоссальный и страшный опыт двадцатого столетия, колыбели катастроф и мятежей, тектонических сдвигов и прочих злосчастий заставляет смотреть с прищуром» на туманный и заповедный остров, наособицу открытый вечности.
А потому кто-то вправе сказать, что рубеж тысячелетий, столь же, если не больше – богат поэтическими явлениями разного порядка. Мол, что-то допотопное присутствовало в творениях теперь уже старых мастеров.
Но сейчас речь не об этом.
Все-таки и в помыслах такого рода «серебряный век» довольно устойчив, округл и крепок как средневековая башня. То есть – одно из чудес русской литературы.
Вспоминается по этому поводу горький вздох старого и мудрого как змий Василия Шульгина. «Мы были слишком талантливы».
То есть настолько, что умудрились раскачать нечто незыблемое (вроде бы) , превратиться в некий кристалл, чреватый дольними бурями. Но это взгляд, скорей, с политических подмостков, нежели из живой и парадоксальной жизни.
И нечто, чудом ухваченное или взятое силой у тех времен, обретает новый закал и чекан. Мы все равно – оттуда. Мы – и во многом – не из девятнадцатого(почти античного» в смысле уровня ТОЙ литературы), столетия. Как ни странно, отчасти из восемнадцатого. Мы – какие-то другие островитяне. Правда, этот остров, естественно и необходимо превращается в Материк.
С другой стороны – по авторитетному мнению псковского философа Валентина Курбатова – лучшие литераторы середины и конца двадцатого века были «внутренними эмигрантами». С этим трудно не согласиться. То есть и тут переливается некая серебряная правота. Ведь полноправная часть «серебряного века» – это цветущая ветвь русского зарубежья.
Так что ситуация то ли становится еще более запутанной, то ли предельно ясной.
Вряд ли можно спорить с тем, что самые разнообразные литературные течения первых десятилетий двадцатого века были подлинным прорывом.
Конечно, этот так. Но каким прорывом, просветом, проломом – и куда?
Вероятно, каждый из крупнейших деятелей той – незавершенной эпохи – видел ТАМ что-то свое. В том числе и те, кто «окучивал звезды», то есть меценаты, равные художникам участники общего процесса.
Что же осталось от «серебряного века», если отвлечься собственно от книг – Александра Блока, Иннокентия Анненского, Андрея Белого, Вячеслава Иванова, Ивана Бунина и многих других?
От почти бесконечной «картинной галереи» от Серова и Сурикова до Врубеля и Бакста.
Да нетленны пребывают бесчисленные предметы, которые только отчасти воплотились в строфы поэм, элегий, сонетов, стансов.
Исторический центр Петербурга, очарованные точки северо-запада, северо-востока, Москвы, «русской Тосканы»и так далее. Несть числа этим «твердым вещам». Здания. Улицы. Переулки, Фонари, Аптеки, Моторы. Кометы. Прекрасные лица. Мысли как вещи, вещи как мысли, идеи, положения, разговоры, чреватые вещами иными.
Этот сонм мы неизбежно должны иметь в виду – с желаньем или без желанья, все едино.
И вообще некое неизбранное благоухание тех времен, хранительное и непобедимое. Пусть даже на руинах. На великих руинах – надо прибавить.
И поневоле начинаешь думать, что «век модерн» это все, что угодно, только не футляр, не муляж, не комплект восковых фигур, а нечто могущественное, захватившее лабиринты будущего. Что-то вроде исполинской кометы, полновесно воспетой Александром Блоком. Сейчас тут летают иные небесные тела, но того же извода. Ну и бесчисленные рукотворные драконы, впервые воспетые тем же поэтом.
Как чудище морское в воду
Скользнул в воздушные струи.
Вся поэзия серебряного века словно бы явилась с пироскафа Евгения Баратынского, из пушкинского «Зорю бьют…», из тютчевского «Молчи, скрывайся и таи…»
Изящество и мощь (а если не мощь как таковая, то серьезность, строгость и глубина).
Вот что такое серебряный век, а «чаша яда» там для приманки зевак.
Вот этот звук серебряного рожка, превращающийся по ходу в плодоносный ландшафт, удивительным образом слышат иные современные авторы, связанные с началом века множеством невидимых нитей.
Зависимость эта прежде всего – неформальна. Она таинственна, как воздух городской земли, столь мощно проявившейся в поэзии и прозе тех времен.
И чудесным образом можно узреть монументальные фрагменты, целые главы мощного прошлого – здесь и сейчас. Он свидетельствует, что время по существу неделимо.
Да, кажется, об этом догадываются и «бедные люди, у которых есть деньги и немалые».
Что только мощное бытие способно породить могучую культуру. Как это было, как это неизбежно произойдет внове.
«Серебряный век» на каком-то ином (внезапном и парадоксальном) уровне может все, что угодно, например – евразийствовать, как чару к чаре подвигая Запад к Востоку. Скифствовать. Да мало ли что еще… Кажется, это и происходит вчерне сейчас.
Действительно, все они жили опасно. Игра с огнем, заклинание стихий, развязывание стихий. Странствия и битвы, совершавшиеся не только в воображении. И порой какое-то удивительное, уникальное – «прямое знание».
Но сверх этих частных деяний – «ясность Божьего лица».
Или – «И светит Агни, как улыбка друга».
И вот этого расцвета не могло быть без великолепной деятельности русских меценатов, людей не менее гениальных, чем генерация художников и писателей того уникального времени.
Но прежде всего они, всяк по-своему, противостояли хаосу.
Оставили для потомков множество таинственных знаков. Образцово изданные поэтические книги. Которые по стилистике и блеску – сложнее «рукописей, которые не горят», ибо имели некий иной замес.
Стиль жизни, возникающий «из равновесья диких сил».
Они умудрились связать западную строгость с естественным восточным размахом. Не иначе как эти желания были внушены свыше. Они отвечали на некий чудовищный Вызов, который не заставил себя ждать.
Ибо вскоре открылись все уровни мирового безумия, как знак того, что менталитет человечества меняется. Эта общая работа была хранительной, что называется, впрок.
А их своеволие – от избытка сил. И во многом необыкновенная деятельность их – тайный подвиг. Это было, вроде бы, домостроительство – только «на тонком воздухе небесном».
Тут невольно вспоминается былинный Вольга из гумилевского стихотворения «Змей», хмуро поглядывающий на небеса, по которым с воем и свистом приближается крылатый соперник и непоспешно натягивающий тетиву на лук, искусно изготовленный из рогов беловежского тура.
Понятно, чем все это завершится.
Хотя б «в созвездьи Змия загорелась новая звезда».
Похоже, что Вольга — это некий «мистический портрет» Александра Блока. Да именно таким увидел его (при первом знакомстве, и даже – изумившись, ибо представлял – каким-то «»архивным юношей») Андрей Белый.
В июне 16-го Блок сделал вот такую «весёлую запись» — С «литературой» связи я не имею и горжусь этим. То, что сделал я подлинного, сделано мною независимо, т.е, я зависел только от неслучайного.
Что следует из этого? Да то, что тянуть Блока в «литературу», ну допустим в ту, что «бытовала» сколько же лет назад – да хоть в середине прошлого века, или в эту, что как-то существует сейчас – занятие противоестественное. Как тянуть – да как «смотрящего иль удерживающего». То есть – как определяющего «направление» деятельности советских иль антисоветских иль прочих стихотворцев.
Вячеслав Вс. Иванов в одном из недавних интервью (иерусалимскому журналу «Зеркало») и вовсе говорит о «мегапаузе» в поэзии, возникшей внезапно и надолго – естественно без точной датировки этого события. Стихотворцы и вполне даровитые – никуда не делись, кто б тут спорил, но всё это – не то, и не так, и называться должно как-то иначе. «Толк-то есть, да не втолкан весь»». Как иначе следовало величать и поэзию начала двадцатого века. Придумали довольно мучительный составной термин «поэзия серебряного века». Вроде как некий остров в разломах времени иль что-то такое, уму непостижимое. То ли есть, то ли осталось «возможностью высказывания». «Три поколенья после Блока – серо/Соперника не родилось ему. /Кто искру даст славянскому уму?/На Западе нет вещего примера /И сами не приходим ни к чему». (Юрий Кузнецов — строфа из книги «Душа верна неведомым пределам»). Это сказано сорок лет назад. Тоже к вопросу о «мерцании мегапаузы».
К чему я говорю об этом? Надо полагать, что опыт Александра Блока – «свободная вещь», нечто уникальное и отдельное, и что же из этого? Да совершенно ничего из этого не следует. Некий «зигзагообразный» и недостижимый образец. Образец чего? Ну, допустим – «противостояния хаосу». Во всех его проявлениях. Образец «исполнения» — это о «литературном мастерстве», причём в высшей степени странном, ибо «тайна вещи» то есть её разгадка – недоступна лингвистам и расчленению как таковому. Вряд ли тут что-то можно возразить Бахтину. В виду он имеет «голос», который неведомо с чего достался Александру Блоку – со всем богатством «интонаций». «Над морем темным, благодатным/Носился воздух необъятный».
Здесь и сейчас (в другом тысячелетии) доступен (если что иль если надо) «Западно-восточный диван» Александра Блока. (То есть и «Роман в стихах» и «Роман о Блоке»). Совершенно отличный от гётевского ориенталистского «Дивана» и прочих «западно-восточных мотивов»». Хвала Творцу за это. А что касается «мегапаузы», так молчание чревато словом.
6 февраля 2014 года