Я не могу смотреть вниз, в глубину улиц: облака, цепляющиеся за серые этажи где-то в сумрачной бетонной щели, пугают меня. И к недостижимости вершин зданий я тоже не могу привыкнуть. На всех уровнях бездна и облака. Вниз и вверх одинаково страшно смотреть. Тем более что я не знаю, откуда вырос и куда врос город. Эту грозную неизвестность я переживаю так, словно живу в кошмарном мире, в котором законы физики не совпадают с законами моего мышления. Психиатр мне сказал, что моя проблема в том, что я сравниваю этот единственный — нормальный, вполне надежный бетонный мир с каким-то другим, быть может, увиденным во сне. И добавил, сквозь искусное колечко дыма: к чему так доверять снам? Вообще, с чего я взял, что мой внутренний мир и этот внешний — он длинно дунул дымом — должны быть согласованы между собой? Должны, сказал я убежденно, хотя сам удивился своему тону.
Его слова о снах задели меня. В том-то и дело, что как раз этот бетонный город я когда-то увидел во сне. А жил я совсем в других условиях — точно не помню, но помню желтоватый лучистый свет — свет счастья. Из-за какой-то
ошибки получилось так, что я попал внутрь своего кошмарного сна. Кошмар стал реальностью. Но как отсюда выбраться? Как я мечтал, чтобы меня для начала кто-то понял, хотя бы этот психиатр, у которого глаза пластмассовые.
Нет, он мне логично возразил, дескать, немало сейчас тех, кто недоволен действительноcтью. Можно пройти курс лечения — то есть пролежать две недели между двумя плитами; можно оставить все как есть и терпеть; можно
выпрыгнуть из окна. Вы что предпочитаете? — спросил он и улыбнулся, открыв черное помещение рта с черным языком и тоннелем горла, ведущим куда-то в пропасть нутра.
— А что там внизу? — спросил я, умоляющим голосом. — Это знание облегчило бы мне выбор.
— Не знаю. С нашего уровня, где мы сидим в данный бетонный момент, я спустился однажды на четыреста этажей вниз, и тоже, как вы, посмотрел вниз из окна, но увидел опять же тень между стен, точки окон и маленькие облака. Я
сам, торчащий из стены, напоминал, наверное, крошечную папиллому в бездонном влагалище. Вообще, — продолжил он, — вам не кажется, что ваше нездоровье это эгоизм? Вам стало скучно изнурять себя страхами, и вы решили
поиграть в этот страх со мной, со специалистом. Так? — он сощурил свои безресничные глаза.
— Мне не до игры, — сухо сказал я, отвернувшись от его безобразного лица.
— За что вы меня так не любите? — вдруг спросил он.
— За то, что вы не кажетесь мне таким же существом, как я. Вы — дитя этого
города, а я нет.
— Бред. Устойчивый бред, маниакальное недоверие ко всему окружающему.
Воспаленный эгоизм. Вы похожи на мужской половой орган в период острой
гонореи. Вы воспалены, ваша личность подавлена болью и страхом, вы
истекаете гноем отчаяния. Может быть, вам стоит провести медовый месяц с
гигиенической красоткой? В самом деле, при малейшем появлении страха — вам
следует приступить к половому наслаждению. Вы научитесь переключаться.
Чем больше страхов, тем больше удовольствия! Потом начнем срабатывать
приобретенный рефлекс: вместо страха сразу будет возникать желания
женщины. Кстати, очень может быть, что у большинства людей так и
происходит. Как от волнения некоторые хотят есть, так от негативных эмоций
люди хотят скрыться в теплом влагалище. Давайте, я вам пропишу сексотерапию и пришлю медсестру.
— Давайте, — шершаво произнес я, чуя подвох, фальшь, но все же соглашаясь, потому что ожидание, предчувствие, предзнание любви тоже отзывалось во мне желтоватым, лучистым и нездешним светом.
Он сделал запись в блокноте, встал и вышел, оставив после себя запах уксуса.
Мне показалось, что когда он писал, не из ручки вытекала тушь, а выступала из
процарапанной бумаги. Я вполз в тоннель своего окна и дополз до отверстия
наружу (толщина внешней стены — много бетонных метров). Высунул голову.
Напротив — через пропасть — бескрайним обрывом стоит стена здания, такого же,
как то, в котором я нахожусь. В сером бетоне — темные крапины окон,
расположенных без горизонтальных или вертикальных рядов. Окна видятся
кривыми точками, похожими на проколы от гвоздя. Вдоль стены напротив
зависли маленькие корявые облака — фрактусы, обрывки более крупных
облаков. Они очень похожи на живые существа, управляемые телепатически.
Висят и вдруг трогаются в медленный бессмысленный путь вдоль стены, как
если бы питались пройденным, проползенным пространством. Если посмотреть
вниз, две стены сближаются в мутную тонкую щель, в темную черту. Если
посмотреть вверх — стены так же сходятся в щель, только менее темную.
Любовь — может быть, это и вправду лекарство от тоски и ужаса посреди
этого кошмарного мироздания, в буквальном смысле слова. Телесная близость с
другим существом — это нечто столь удивительное, что сердце замирает. Это как если бы мы с ней срослись, но ведь тогда и понимание друг друга должно быть каким-то особенным, не только через слова. Могу ли я увидеть мир ее глазами? Она — моими? Через обмен чувствами и разным трепетом какое происходит взаимное обогащение! Другая личность, доступная мне, причем по ее собственному желанию — разве это не высшее родство и не высшее богатство? Думая об этом, я догадывался, что и на уровне слов понимание — величайшая роскошь, но об этом я догадывался втайне от себя, втайне, потому что хотел помечтать.
Я не знаю ничего о времени, и отмеряю его понятием «долго». «Одно долго» это когда начинаешь от чего-то уставать или скучать. Через два «долго» после разговора зажужжал телефон. Этот аппарат сделан из тяжелой черной пластмассы в форме жука. Когда аппарат звонил, он привставал на всех лапах, поднимал тяжелые надкрылки и пару прозрачных крыльев и вибрировал ими, словно собирался взлететь. Я нажал ему на голову и услышал голос психиатра: «Не спите? Я так и знал. После нашей откровенной беседы, которая завершилась темой любви, спать было бы противоестественно. Я поговорил тут с одной — красавица, пальчики обсосешь — она поначалу согласилась, а потом передумала. С кем-то у нее там шуры-муры намечаются. Хотя я вас и так и этак расхваливал. Ну и хрен с ней, поищу еще какую-нибудь, способную любить и достойную вашей любви».
Моя комната наполнена светом из ниоткуда, сумеречным, серым полусветом, словно бы испарением бетона. Подобным сумраком освещается и пропасть за окном. Порой мне кажется, что это освещение исходит из моих глаз, то есть от моего зрения. Откуда-то я знаю, что у света должен быть источник, и что по другую сторону от каждого предмета должна располагаться тень. Но я ни разу ее не видел, и правильно: если источник света — мое зрение, я и не должен ее видеть, сколько не изворачивайся.
В коридоре началась возня, легкий быстрый топот — это крысы. Несколько раз я их глазами видел. Они резвятся толпами, отрядами — сизые, в цвет голубей. Меня от них отделяет только дверь из крашенной двойной фанеры. Я боюсь выходить в коридор и делаю в самой крайней необходимости, когда невозможно не выйти из комнаты.
Некогда в прошлом я совершал исследовательские вылазки в глубину здания, может быть, ища из него выход, или на что-то надеясь, но все увиденное мной загоняло меня в мой бетонный угол. Если пройти по коридору направо, потом свернуть налево и пойти прямо, то через три «долго» придешь к шахте с водопадом. Из бесконечного верха в бесконечный низ падает косматый столб воды. От воды пахнет сероводородом и ржавчиной. Мокрый пол и ближайшие сырые стены покрыты маленькими водорослями, скользкой пленкой. Рядом с водопадом никто не живет, но, сюда кто-то приходит порой. Однажды я увидел тут обнаженную девушку, она грациозно подставляла брызгам нагое тело и произносила страстные междометия. А еще однажды я видел приземистого, похожего на картофелину старика, который искал тут и собирал крошечные грибы. Он срезал их с мокрого бетона ножичком и всякий раз охал, словно от бы не поскользнуться на слизи, старик перемешался на корточках и левой рукой добавочно опирался о пол. Сверху к его голове была привязана подушка. В этом заботливом безумии проглядывал некий смысл, потому что с потолка нет-нет да и свалится бетонная крошка или камень. (Что, кстати, говорит о процессе времени: это не вечное здание!)
Зажужжал телефон. «Здравствуйте, — сказал женский голос. — Я по объявлению насчет интимных услуг». «Я не давал объявления. Даже не знаю, куда его давать. Может, психиатр от моего имени… он мне посоветовал…
общение с женщиной. Мне все время страшно», — последнее признание я добавил с надеждой на сочувствие. Она с кем-то пошепталась и без всякого сочувствия бросила: «Сейчас придем».
Я заждался. Какая она, кто? Потребность любить и быть любимым заранее наделяет женщину волшебной ценностью. Я верил, что нам достаточно будет взгляда, чтобы улыбнуться, чтобы довериться друг другу. Мгновенный обмен сердцами: ты возьми мое, а я буду любить твое. (При этих мечтах или предвкушениях, во мне что-то быстро носилось, металось, как птица в комнате). Через несколько «долго» за дверью что-то послышалось — шорох, шаги, скрип. Потом постучали и ввалились — три увечных монстра. Двое представляли собой стоячие бревна, вместо лиц у них был только круглый рот и маленький глаз во лбу. Вместо ног наблюдались две ступни, обмотанные тряпками, вместо рук была одна правая очень тонкая с двумя пальцами. Они стояли шатко и медленно покачивались. Третий монстр был ниже ростом и весь до пола укрыт кружевной фатой. «Мы шаферы! Угощай вином!» — двое покачались и потерлись друг о друга плечами, издавая при этом скрип воздушных шаров. Третий монстр, верней, монстресса захихикала знакомым голосом и задрала подол фаты до уровня груди — она оголила круглый живот с большим воспаленно-красным углублением посредине. «Это для тебя, дурачок», — сказала она. Они вперевалку начали приближаться. Я уперся спиной в стену и выпученными глазами стал разглядывать их черты, ожидая от них чего-то такого, чего не могу вообразить, но вдруг по бетону прошел гул, здание завибрировало в ритме чьих-то шагов. Женщина ахнула, трое застыли. «Это Шагающий, он ревнует меня, бежим!» —
они, топчась на месте, развернулись и вытолкали друг друга вон. Я опустился на дрожащий пол.
Зажужжал телефон. Я подполз к нему, как раненый. «Ну что, она пришла, или опять не одна? Вы им ничего не наливайте, это пьяницы, пьют, ничего больше. Вы их выпихните в коридор. А у нее эта штучка очень даже… она умеет ее сжимать. Прямо за сердце берет. Уже многие в нее влюбились. Учтите». Я разъединил связь и остался лежать на полу. Через два «долго» телефон вновь зажужжал. «Я подумал, что позвонил не вовремя, что вы как раз мужским делом заняты, а вы просто капризничали. Это вам так не пройдет. Я тут, значит, хлопочу…»
Когда я опускаю веки, наступает ночь. Там водятся сны. Ночь роится бесчисленным множеством снов, и при этом каждый сон может быть таким огромным, что в нем целый мир помещается. Из чего состоит сон? Если я вижу там стол, хлеб — из чего это состоит? Не пустой вопрос. Я начинаю подозревать, что когда я открываю глаза и возвращаюсь в действительность, она состоит из того же самого.
Не обязательно сон… Я воображаю чашку. Вот я ее поворачиваю, наливаю в нее воды, выливаю из нее воду, вижу на ее отсвечивающим боку свое неясное отражение, роняю чашку на воображаемый пол — она разбивается, я вижу белые черепки. Из чего состояла чашка, только что бывшая в моем воображении? Раз я ее видел, она из чего-то была сделана. Я подозреваю, что именно из «этого» сделана материя вообще. Следует добавить: тот, кто вообразил настоящую материю, обладает бесконечно более мощным воображением, чем я.
Если моя догадка справедлива — я не одинок, потому что воображение не может принадлежать мертвому. Существует Живой.
С другой стороны, я не верю в то, что Живой создал бетонный мир. Ради какой злорадной заботы Он мог бы такое придумать? Нет, наличие кошмарного Творца куда страшнее, чем сам кошмар. И теперь — фрагментальными догадками и воспоминаниями — я добрался до понимания бетонного мира, а понимание это путь к выходу, к спасению.
После визита гостей я на большое количество «долго» потерял свое единственное прибежище — размышление. Кроме ужаса, меня терзал стыд за мечты, за свою щенячью предварительную радость. Но что-то в мире сдвинулось с мертвой точки. Стали происходить события, прежде таившиеся от меня. В столовой на моих глазах произошло убийство. Я не знаю, что делают в столовой. По идее тут надо есть. Но каждый раз, возле лотка с тарелками постояв и понюхав, я ощущал сытость и неприязнь к еде, поэтому так и уходил, зажав рот рукой. Столовая занимает огромный сумрачный зал, где столики стояли всегда в отдалении от меня и с таким видом, словно я их застал в момент, когда они шептались между собой и к чему готовились, а при мне вынуждены замереть; это было тягостно. Обслуги здесь я никогда не видел, словно столовая работала без свидетелей. Отсюда особая таинственность. На высоком смуглом потолке какой-то гений изобразил сцену пожирания: одно существо поглощало другое — кто кого? Одной невнятной краской он достиг жуткого драматизма. Две разлапистые, ускользающие от определения массы насмерть сошлись и жадно слепились. Некоторые из их лап и отростков остались вне боя, по забывчивости хозяев. И лишь совсем недавно, прямо сейчас я догадался, что это изображено влагой, это случайная, меняющаяся фреска испарины, или там подтекает. Прямо под этим великим изображением
два … двое подрались. Я, глядя на них, был уверен, что они сейчас расцепятся и разойдутся, потому что повод был шуточный: один другому сказал, что надо поделиться колбасой. Вернее, он издал горлом низкий короткий рык, который окатил меня холодом, но другой жилец, несший колбасу на плече, остановился как вкопанный. Затем он медленно повернулся и пошел на обидчика. Он ударил его ногой в пах, а сверху ударил колбасой. Она отскочила от упавшего, как резиновая, и эхо повторило звук удара, чтобы до меня все это лучше дошло. Упавший страшно задергался. Я стал подходить, но ноги меня не слушались, словно были отморожены, и я шел долго. Я кричал, но звука не получалось. Когда я приблизился, верхний уже приканчивал нижнего. Он вбил ему в рот колбасу и всем телом навалился на нее, хотя она была убиваемому в пол-лица. Но она все же вошла. Дикий хохот раскатился по залу. Победитель выдернул колбасу из головы побежденного. Он повернулся ко мне белесыми глазами и острым носом, но я напрасно ожидал своей гибели, он решительно прошагал мимо, окрыленный чем-то изнутри. О том, что лежащий убит, мне сообщили красные кривые линии на его голове — швы черепа, из которых выступила кровь. Не помню, как я доплелся до комнаты. Я весь ныл, как зуб. В дверь постучали. Каждый удар точно попадал звуком в один из моих позвонков. Проволочную тележку перед собой вкатила в комнату кастелянша. Ее лицо состояло из выпуклого рта, она дата нижней челюсти отвиснуть, потом подтянула ее вверх, и длинные верхние зубы, с прорехами через каждый зуб, точно совпали с прорехами зубов нижней челюсти, так соединяются шестерни. При этом раздаюсь клацание. Морщинистыми руками она сорвала мои простыни, бросила их в тележку, оттуда же вынула пару простыней и кинула на мою койку. Может быть, я с кем-то просто обмениваюсь простынями. Эти пахнут женщиной. «Вот что, — сказала она. — Стирки не будет, — она посмотрела на меня, к театру зубов добавив высунутый язык. — Из-за крыс. Они сожрали все хозяйственное мыло. Полностью. Теперь мне нечем стирать, а они пускают мыльные пузыри. Выйди посмотри, у них из-под хвоста вылетают пузыри. А мне стирать нечем». «Ничего, — успокоил я кастеляншу, — когда-нибудь все это кончится». Диким выражением пасти — нижняя челюсть отъехала в сторону, туда же вылез язык и свесился — она заменила слово «никогда». Так и ушла, не убрав его внутрь. Да, определенно моя постель пахнет женщиной. Ох, я сейчас напишу ей любовное письмо, ведь мы снова поменяемся бельем.
«Дорогая! Чем неизвестней, тем дороже. Твоя простыня пахнет женой. Не уксусом не серой. Люблю. Цел. Твой узник». Это я написал спичечной копотью, экономя знаки. Неизвестно, когда кастелянша вновь затеет обмен белья, но мне не терпелось признаться в любви. Какое мучительное счастье, что она существует. Остальные причины для любви — лишние. Эту простыню я сложил и положил в головах, чтобы на ней не спать, но чтобы с ней не расставаться. Отправить это письмо любимой незнакомке мне не пришлось. Впрочем, не знаю, что там без меня происходит. Вернее, происходит ли что-нибудь, или вообще существует ли это «там».
Я открыл глаза и замер. Отовсюду раздавался какой-то рев или гул. Что это? Даже сердца я в себе не слышал, хотя в случаях испуганного пробуждения оно топочет, как резвый инвалид по лестнице. Рев нарастал. Бетон мелко и подобострастно задрожал, вторя этому реву, заражаясь им. Я спешно полез в тоннель окна. Здесь так пронзительно ревело, что я вообще ничего не слышал. Я прижал лицо к прутьям окна и завел глаза вверх. Там все изменилось и
продолжало меняться. Летел огромный самолет. Как треугольная задвижка, он быстро закрывал все видимое небо. В просветах облачности мерцало его дюралевое дно, там скользили квадраты обшивки, какие-то выпуклости, крепежи. Он все затопил неслыханным звуком — ревом, гудением, свистом, шорохом. Он летел со скоростью смерти и только из-за своей громадности еще был здесь, еще не пролетел мимо. Но ведь в небесную высь высятся здания, вспомнил я, как самолет сквозь них летит!? Голова едва не разорвалась, но все же он уволок свое металлическое платье и освободил здешнее небо, ревя где-то вдали. Я ничего не понял. Не понимать — это пытка. Не понимать… И вдруг я понял, что… Потрясение! Я откорячился в комнату и стал быстро по ней ходить. Не знаю, как это произошло, но отгадка вмиг забежала далеко вперед и ответила на множество других вопросов. Самолет — это мысль о самоубийстве. Да! Я в ликовании вскинул руки. Боже мой, какое счастье понимать!
Истина одна. Коснувшись ее в одном пункте, ты касаешься сразу всего, поскольку между смыслами нет пышных прокладок пространства. Только не мысль о самоубийстве пролетела самолетом, а само оно, его образ, его воля, акт. Итак, я догадался вспомнить, что совершил самоубийство. И тут все в моей памяти стало обнажаться. Во рту появился вкус совсем иного бытия. Бетон стал прозрачным, и сквозь него кое-что стало просвечивать, или темнеть, или мерцать. Я захотел есть, плакать, говорить слова благодарности и любви — Богу, людям, простыням. Я сбежал оттуда и вернулся сюда, откуда я по собственной насильственной воле убыл. Здесь свет настоящий — не из моих глаз, а посторонний, дарованный.
— Доктор, долго это длилось?
— Неделю. — доктор в белом, белее ангела, покачал седоватой головой, глядя на меня. — Я уже решил, что вы там останетесь. Что-нибудь интересное видели?
— Я попал внутрь своего сознания. Спасибо доктор, вы меня от смерти спасли.
— Уж я-то об этом знаю.
— Нет, не знаете. Вы не знаете смерти. Я попал в бетонный город. Я сам его
построил из пустого, никчемного времени, из равнодушия. И тамошние
монстры — это мое отношение к людям. В памяти сохраняется все. Все, доктор!
Вы себе не представляете, как внимательно надо жить! Все наши мысли и
чувства обернутся против нас, доктор! Но это уже будут не мысли и чувства, а
демонические существа. Они там все воплощаются в ту материю, из которой
сделаны сны. Мне страшно за людей! Многих ждет невыносимый ад.
Я понял, что доктор меня не понимает и не старается понять. Он натужно улыбается. Я не выдержал и разрыдался. Он тихонько хлопает меня по плечу, а я неловко пытаюсь поймать и обнять его руку.