Журнал «ТАМЫР», №46, август-декабрь 2017 г., Журнал Тамыр

Нестор Пилявский. Восемь ног — ни одной головы (о встрече богоборца, боголожца и Осьминога Пауля)

Первая нога: вступить в проклятие

Если с Бодлером французская лирика стала европейским событием, то с Рембо европейская оказалась французским. С Лотреамоном лирика вообще закончилась. Хайдеггер как-то сказал, что никто из поэтов скудного времени не превзойдет Гёльдерлина, поскольку тот является их предшественником, то есть «пре-бывает с-бывшимся» и собран в их судьбе. Так подойти можно и к Лотреамону. Он – сбывшееся проклятие европейской поэзии. Все, кто после, сбылись в нём. Вероятно, поэтому Андре Жид, прочтя «Песни», воскликнул: «После этого можно уже ничего не писать».

Нечто подобное произошло с философией из-за Ницше. Сам он, впрочем, говорил, что не философию, но и всю человеческую историю расколет надвое: до и после себя. Ницше мы вспомнили тут не ради красно-коричневого словца: смерть Бога, о которой возвестил Заратустра, имеет непосредственное отношение к прoклятым французам. Гримасы Бодлера, в которых Жан Кокто увидел взгляд, доходящий до нас с медлительностью звездного света, это руины старого христианства. Проблема Бога, которая, разумеется, шире конфессиональных и, тем более, нравственных ориентиров и обозначений, встала перед человеческим субъектом в Новое Время. Бодлер, Рембо и Лотреамон – похожи на драгоценности, которые с проклятием человеческому роду изрыгнуло из пасти метафизическое существо Европы. Анормальность и перверсия, в органические ткани которой оделись эти трое, не были ни автономными, не авторскими – они родились из-под плетей христианства. Их носители сами происходили из этого источника («Разве не был я христианином. Я из расы тех, кто поёт о мучениях» — Рембо) и противостояли ему («Моя субъективность и Творец — это слишком для одного мозга» – Лотреамон). Если Бодлеру, как замечает профессор Гуго Фридрих, из своего бунта еще удалось сотворить систему, то Рембо канул в хаос. Анонимная смерть Лотреамона же напоминает неудавшуюся улыбку Мальдорора, его растянувшийся в преждевременных родах взрезанный рот.

Вторая нога: за грань богоборчества

Как замечает Евгений Головин в связи с Мальдорором, богоборчество – дело сугубо монотеистическое. Язычник не может бороться с Богом, разве что на стороне другого бога. Воспитанный в монотеистической культуре человек – может. Точнее, рано или поздно обречен – он или его потомок. Обречен бороться с Богом, пытаясь встать на сторону своей субъективности, своего склонного разделять (но едва ли властвовать) существа. Реми де Гурмон ультимативно замечает о Мальдороре: «Во всём мире он видит только себя и Бога – и Бог стесняет его». В Мальдороре модерн агонизирует прежде своей гибели, в этом Лотреамон – провидец. Формула этой агонии – это формула неизбежного превращения сложения «Бог плюс я» в вычитание «Я минус Бог». Проблему Бога в данном случае бессмысленно рассматривать без проблемы Я, без проблемы субъекта, неудачной попыткой родов коего и было Просвещение с последующим Новым Временем.

Но Мальдорор интересен не только безумными прозрениями и выпрастыванием Проклятия. Он обитает одновременно в разных областях: находится в драме модерна, предвидит его конец и имеет ход в архаическое, к язычеству, на шаткую тьму которого не раз пытались опереться богоборцы. Мальдорор – это философская суперпозиция, фазовый переход всех состояний европейского духа. Он — фокус рассеяния, дьявольская camera obscura, в которой показывают Бога. Обращение к Океану, знаменитый отрывок из Песен, даёт возможность понять архаическое начало в Мальдороре: «О древний Океан, твоя вода горька. Точь-в-точь как желчь, которую так щедро изливают критики на все подряд: будь то искусство иль наука. Гения обзовут сумасшедшим, красавца — горбуном. Должно быть, люди очень остро ощущают свое несовершенство, коли так строго судят

Анатоль Туманов в связи с этим отрывком замечает в своем очерке «Exempla sunt odiosa»: «Перед нами великолепный образец проецирования дискурса: радикальный субъект модерна обращается к немотствующей и безразличной стихии на протяжении нескольких страниц с приблизительно такими словами: «Смотри – ты наверняка чувствуешь и мыслишь как Я! Я хочу научится мыслить и чувствовать как ты! Нет, я уже чувствую и мыслю как ты!». Частичное отожествление со стихией, иначе называемое «коллаборационизмом» (или просто симпатией к захватчику) – то, что остаётся Мальдорору на фоне симулятивного, фальшивого (фальшивящего) могущества человека. От фальши и шелухи Мальдорор успешно дистанцировался».

Оставаясь внутри воззвания к Океану, мы можем наблюдать за суперпозицией, за фазовым переходом, происходящим в печи мальдороровского духа. Он взывает к древнему титану, сознательно используя… цитаты. Глубина и лукавство Мальдорора проявляются сполна в том, как и из чего он творит заклинание. Это не отголоски Байрона и Гюго, и не просто ирония народившегося декаданса, это оперативный приём, приоткрывающий Бездну, в которой «рыбам ведомо то, что неизвестно человеку». По пути родится пророчество, например, о постмодерне «Плагиат необходим. Его подразумевает прогресс». Отрадно узнать: «ад близок». И Мальдорор принципиально и демонически желает ускорить его приход. Мальдорор выходит за простые пределы богоборчества, он как бы становится или пытается стать по ту сторону своего вопроса. Он достаточно мощен для этого. Новый намёк в гимне Океану – назвать его вечным девственником, то есть употребить эпитет Шатобриана, который тот дал Богу. Иронический акт сворачивается сам в себя, цитата становится дырой текста, клейким расслоением смысла; она не отсылает, она оплавляет. Мальдорор вдыхает горький и солёный запах океана, наполняясь силами, для того, чтобы замолчать и сделать шаг к Злу.

Третья нога: в раздвоение Зла

Мальдорор определяет Творца словами «чудовищный друг». В борьбе с этим другом, приобретающей то титанический, то эротический окрас, Мальдорор даже становится на сторону его креатур: «…На сей раз хочу защитить человека, я, ненавистник всякой добродетели. В радостный и славный день я сбросил триумфальную колонну, на которой не знаю каким жульничеством начертались знаки могущества и вечности Творца. Четыреста моих присосок впились в его подмышку, и он зашёлся отчаянным криком…»

После акта богоборчества Мальдорор и Творец обретают свое сосуществование по разные стороны невидимой границы: «Отныне он знает моё логовище и не торопится с визитом. Теперь мы живём наподобие двух монархов, знающих силу друг друга, не могущих друг друга победить…». Идея о том, что зло онтологически сопутствует Творцу, не нова. Даже если не брать во внимание гностиков, она так или иначе давала о себе знать в умах и душах прямоходящих детей Креатора, чему осталось немало свидетельств. Альбер Камю, к примеру, уличил маркиза де Сада в двуличии: обнаружив у него непременные, почти ритуальные и нарочитые грубо-фекальные оскорбления в адрес Спасителя и Девы с одной стороны и его «просвещенный атеизм» с другой, философ иронически спросил, зачем оскорблять то, во что не веришь. Если де Сад и не веровал, он, несомненно, верил, брал в расчет Бога-Тирана, который ему не нравился, верил, поскольку в противном случае не смог бы вплести святотатства в свою экономику наслаждений. Да и в абсурдном бунте самого Камю, атеиста-экзистенциалиста, тоже можно отыскать преломление этой драматической линии. И либертены де Сада, и Мальдорор, однако, оказываются в двойственной ситуации: артикулируя вседозволенность, собственную обособленность и богоборчество, идя по этом пути, порою доходя до чистого зла ради зла, они идут против Неба, которое само, по их утверждению, есть зло. Они идут против «чудовищного друга».

Любое раздвоение вообще стремится породить множество, которое из считанного постепенно перерастает в неисчислимое, а затем и в пустое. Двойственность, сама рождающаяся от формулирования единого, перерастает в обнаружение поливалентности и безосновности – и тут уже рукой подать до постмодернистского принципа, сформулированного в модернистских тонах: нормы больше не будет, теперь сплошные извращения! Мальдорор – это молекула в динамике своих валентных и ковалентных связей. Знаком (формулой) его вещества мог бы быть анормальный половой член, возможно, принадлежащий самому Мальдорору – описанию этого органа посвящен замечательный отрывок: «И вот сегодня, глядя на следы бесчисленных ран различного происхождения … бесстрастно созерцая врожденные и приобретенные увечья, которыми украшены апоневрозы и душа покорного вашего слуги, я долго размышлял о раздвоенности, лежащей в основе моей личности, и… находил себя прекрасным! Прекрасным, как аномалия в строении детородного органа, что выражается в недостаточной длине мочеиспускательного канала и разрыве или отсутствии его внутренней стенке, так что этот канал кончается на большем или меньшем расстоянии от головки полового члена или вовсе под ним, прекрасным как мясистый нарост конической формы, прорезанный глубокими продольными морщинами, что возвышается у основании клюва индюка…».

Итак, оставаясь наедине со своей двойственностью, напротив нестерпимого для его субъектности Бога, Мальдорор решается на войну. А почему бы, собственно, не на коллаборационизм? Казалось бы, злу со злом по пути… Но Мальдорор готов только насиловать оппонента своим анормальным членом, давить его щупальцами, похищать и мучить его земные подобия. Тем интереснее будет сравнить его чуть позже с Жаном Жене, пассивным педерастом и коллаборационистом. Мальдорор и Жене – это богоборчество и боголожество, две позиции европейской субъектности, «разделившейся самой в себе». Агония субъекта, психологического, а, в конечном счете, философского, плюс когитальная агрессия – такова главная фабула всего европейского искусства от Просвещения до Освенцима.

Четвертая нога: к смерти читателя

«Песни Мальдорора» — это ультиматум ни для кого, и в силу этого они совершенно монологичны. Если Заратустра у Ницше говорит для всех и ни для кого, то Мальдорор говорит просто ни для кого. Довольно частое обращение к «дорогому читателю» при этом – не столько риторическая, сколько провокационная фигура, фигура субверсии. Это, конечно, не исключает того, что Мальдорора кто-то услышит, и он об этом знает. Но всякий услышавший Мальдорора тотчас попадет в его сети и станет не более и не менее, чем фигурантом, а точнее все той же фигурой монологического текста, погибнет в тенетах под неслышный хохот взрезанного рта. Возможно, даже тот, кто совпадет с изначальной сутью текста, то есть с самим Мальдорором, будет иронически смыт Мальдорором внутри себя, в свою бездонность – это некая тайная трансгрессия, в которой субъект, остро переживающий имманентную ему коррозию, выходит за свои пределы как раз благодаря собственной изначальной трещине.

Ультимативное откровение Мальдорора абсолютно перверсивно и иронично; это игра, но не игривость. Поэтому монологические песни внезапно могут оборачиваться возбуждающим текстом-приманкой. Кого же он приманивает? Мальдорору, кажется, вовсе безразличны все имеющие уши, а также те, кто их не имеет. С глубокой насмешкой, адресованной всегда одновременно и вовне и вовнутрь, он обращается к юным читателям: «Какая жалость, что сквозь сии благочестивые страницы я не могу увидеть твоего лица, читатель. Если ты еще юн, если не достиг зрелости, прильни ко мне. Сожми меня в объятиях, сожми крепче, не бойся причинить мне боль, пусть напрягутся как можно сильнее наши сплетенные мускулы». Эротизм несведeния лежит в «непроницаемой плотности листа бумаги», на котором в следующей строке начертано признание: «Я всегда испытывал порочное влечение к хлипким школьникам и чахлым фабричным мальчишкам!». Совращению юного мяса для удовольствия посвящен отличный пассаж у Fr. D. V. в его «Кодексе Гибели, написанном Им Самим» — это уже «современная русская литература»: «Главный элемент программы: гадание по костям ветерана. Оставляем за собой косную дорожку из слюны и лимфы. Поклонники ползли за улиткой, принюхивались. Вот это единственная цель: чтобы пришло семнадцатилетнее мясо с букетом «меня восхищают ваши буквы»». Смысл читательства распадается вместе с телом читателя, возвращающимся через эротическую фрагментацию в состояние голого первобытного фарша, тела свободного и не обременённого сборкой логоса: «Вот они открывают лживые дыры, подставляют вопящие пупки, вот здесь, за змеиным логовом шлангов, можно прокусывать им мочки, рвать когтями невесомое мясо на ребрах, кончать на шею, щекотать скорченное тело накладными ресницами».

И смерть автора, и смерть читателя связаны с общей тенденцией европейской лирики, которую принято называть дегуманизацией, и которая началась как раз таки с гуманистов, во всяком случае, с их «учеников» – просвещенцев. Цифры, организация, ритуалы экономии, мания построения, структурирование и симметрия – все это постепенно репрессирует человеческую целостность, чем исполняет завещание, называемое Энциклопедией. Маркиз де Сад – это мсье Вольтер, как он был бы последовательным и честным. Отрывающаяся от естественной жизни и от природной персоны утонченность салонных аристократов XVIII века была уже симптоматичным случаем и определенным рубежом. По ту сторону живой линии Ривароля, на тучных полях, так кстати умащенных удобрением в виде слетевших с гильотины голов высшего сословия, восходит изощренность и изобретательность – плоды Французской революции и Просвещения. Их генетическое продолжение может давать по одной линии — далекие и редкие побеги аристократической породы типа текстов Робера де Монтескью или Эрнста Юнгера, по другой — изобилующие и образующие сложную архитектуру векторы буржуазного поля вроде парнасцев, проклятых поэтов, их наследников или оппонентов. Все они, однако, движутся по неизменному маршруту модерна – к сложности, к изощренности, к изобретательности. Это маршрут от человеческого начала к началу вкуса, заканчивающийся претворяющим себя в жизнь пророчеством Маринетти: «После господства живых существ начнется империя машин».

Смерть читателя, прозрения о совершенстве техники, механический эрос, изнурительный декаданс изящного – о едином корне всего этого говорит нам в «Песнях» встреча зонтика и швейной машинки или одинокий черный лебедь с наковальней на спине – это удвоение метафоры в себе, позволяющее причислить Мальдорора к самым глубоким провидцам и мистагогам тысячелетия. Ясный вспыхнувший хаос вещей, в обнаружении которого трепетный Рембо счел нужным замолчать, у Лотреамона смотрит своей водной, пузырчатой стороной. Мальдорор со-клокочет этому океану, но это не диалог, а монолог. Подстройка невозможна. Читатель мертв.

Пятая нога: в монотонный поход за Злом

В первой же сноске в своей книге «Литература и Зло», составленной из отдельных эссе о Бронте, Бодлере, Мишле, Блейке, Саде, Прусте, Кафке и Жене, философ Жорж Батай указывает, почему в ней нет Лотреамона – он называет его самодостаточной и самоочевидной литературой, выносящей себе приговор. В принципе, самоинтерпретацией Бодлера и Лотреамона можно назвать сатанизм, если понимать под ним не философско-религиозное «учение» и ритуальные психодрамы, а эксплицитный прием отношения субъекта к Богу, стиль и заявление, в котором демонизм есть самоназывающая точка отсчета в отношении к сущему. В так или иначе формулируемом походе ко Злу рядом с Бодлером и Лотреамоном (Мальдорором) находится Жан Жене. Но Жене – не сатанист, он святая мерзость, блистательная гнусность, вор небес. Между Лотреамоном и Жене сохраняется интрига.

«Литература – основа существования или ничто», — заявляет Батай. Он определяет ее так же как «ярко выраженную форму Зла – Зло, обладающее высшей ценностью». Такое определение как инструмент адекватно, по крайней мере, для Лотреамона и Жене. Жене провозглашает: «Отдаться Злу без остатка». И отдается… Богу. Богоматерь в цветах, монархические и христианские символы, геральдические цвета неба и власти – алхимические достоинства, которые он получает, нарушая границы одна за другой. Жене, в общем-то, плевать на то, мерзко ли человечество и сотворивший его Демиург – он знает и постулирует свою собственную мерзость, углубляя её тем, что ею наслаждается. Это не идеал Мадонны и идеал Содома в одной душе у Достоевского, это просто Мадонна Содома, Богоматерь цветов как она есть. Жене, и в этом он единодушен с Лотреамоном, быстро минуя слой нравственного, ныряет в проблематике Зла в эстетическое, а, значит, в мистическую глубь. Поход за Злом приводит его к коллаборации с Творцом. Секрет этой последовательности Жене, которой не было у большинства причащающихся «высшей ценности Зла», кроется в слове «отдаться». Жене определяет тринитарность своей мерзости: вор, предатель, пассивный педераст. В любой из этих ипостасей он (или его герой – а это разделение в случае Жене не имеет значения) распростерт и подчинён, причем предательство позволяет гибко и совершенно победоносно циркулировать самой сущности этого мерзкого подчинения: ведь предать можно властвующего мужчину, и от этого не перестать быть коллаборационистом. Жене, коронующий себя своей вставной челюстью вместо рассыпавшейся фальшивой короны со словами «Ну что, милые дамы! Я все равно королева!», это уже даже не ирония, присущая отламывающемуся от основы мужскому началу, а настоящий магизм, погружающий в инаковую небесам святость. Жене волит быть изнасилованным, Мальдорор волит насиловать – и в этом их дороги ко Злу разнятся.

Шестая нога: к гомосингулярности

Стоящее по ту сторону моральных проблем, глубокое, можно сказать, религиозное воление Мальдорора к разрушительному насилию откровенно передано в эсхатологическом пожелании: «О, если бы мир был не огромным адом, а гигантским задом, я знал бы, как мне поступить: я бы вонзил свой член в кровоточащее отверстие и исступленными рывками сокрушил бы все кости таза!». Трансанальная эсхатология, в которой Мальдорор выступает ангелом гневного дня, дополняется линией Мальдорора-соблазнителя. Одного юношу он заманивает манипуляторскими письмами и совершает изощренное насилие над его душой и телом, другого перед тем, как зарезать, ведет купаться.

Понимать гомоэротическую линию «Песен» в психоаналитическом ключе было бы глупо, а усматривать в них только эпатаж, провокацию и надругательство, значило бы отказывать Мальдорору в глубине, отрывать его от Океана. В этой линии смыкаются не только Лотреамон и Жене – внезапно в ней обнаруживается фигура самого Творца: «Зимняя ночь. Ветер гудел в соснах. Творец распахнул дверь посреди Тьмы и вошёл педераст». Трансгрессия Творца, объявляющаяся в педерастическом портале.

Воспевая педерастию как перверсию (напомним, дело происходит на обломках христианства), украшающую «человечество венком кровоточащих ран», Мальдорор проговаривает решительный принцип гомофашизма: «Мне не по вкусу женщины! Гермафродиты тоже! Меня влекут лишь существа, подобные мне самому, чье тело отмечено печатью благородства, отчетливой и неизгладимой». Мизогиния Мальдорора не банальна. Монологизм его страсти, мальдорорвский гомофашизм – это устранение Другого. Для субъекта Другой – это болезнь, но болезнь, конституирующая самую субъектность. Высказывание Мальдорора о влечении к себе подобным совершенно иного свойства, чем, например, фраза философствующего неоязычника Кроули: «Жизнь безобразна и необходима как тело женщины, смерть прекрасна и необходима как тело мужчины». Мальдорор брезгует пить кровь из горла женщин, они ему «не соплеменны». Даже в тривиальном гомосексуализме, безо всякой литературы высокого модерна, можно обнаружить болезненные, но волнующие гнойники, рассыпанные вдоль нарциссической доминанты либидо. Вообще же, избавляя объект от титула Другого, субъект уже совершает шаг внутрь себя, который чреват диссоциацией, попаданием в сердцевину мертворожденности. Параноическое и шизофреническое в этом процессе, если не совпадают, то, по крайней мере, стремятся друг к другу. Гомоэрот, ждущий из зеркального коридора появления суженого-ряженого – прекрасная и ироничная картина такой эхолокации, в герметичной тавтологии которой пропадает сам источник. Примерно о таком соитии с концом вселенной подумывает и Мальдорор, он подумывает о гомосингулярности. Когда устраняется Другой, бытие-с-иным становится бытием-с-собой. Это не тождество, а скорее разотождествление, проваливаясь в которое, совсем легко понять, что литература как Зло может быть не «основой существования или ничто», а основой существования, поскольку таковая есть ничто. Это здорово проясняет ответ Хайдеггера на свой главный вопрос «Почему есть нечто, а не ничто», звучащий как «Бытие есть ничто из сущего».

Гомоэротизм как философский вопрос – это забавная историческая кривая: вместо афинской пары, мудреца и вдохновляющего его эфеба, сейчас, спустя века приключений субъекта, выдвигается другая идеальная пара: постфилософ и вдохновляющая его модель, безупречный глянцевый сверхманекен, по абсолютной поверхности которого как по дну вывернутой бездны осуществляется скольжение импульса или мысли. «Мертвый Бог и содомия — таковы отправные пункты нового метафизического эллипса», — Мишель Фуко.

Седьмая нога: от Жоржа Дезире до осьминога Пауля

Невозможно представить себе ни садовских либертенов, ни Мальдорора, ни того же Мерсо из Камю до рождества субъекта, до эпистемологического «я мыслю, следовательно, существую», запустившего Я к неминуемому превращению в «игрушку стратосферы и распада». И теперь, из XXI века видно: когитарная ясность была тусклым освещением затянувшихся похорон. Сначала умер Бог (Ницше), потом человек (Фуко) с автором (Барт), а потом и бес (Юлия Кристева). Все это – история смерти субъекта, у которого оказался или врожденный некроз, или мертворождение как таковое. В пользу последнего предположения говорят традиционные верования, отводившие выкидышу зловещую роль. Выкидыш становился неуправляемым мстительным духом, настоящим проклятием, орудующим в отличие от тридевятого царства инфернальных сил здесь и сейчас. В Таиланде и по сию пору ламы-маги изготавливают из исторгнутых эмбрионов так называемых «золотых мальчиков», куман-тонгов, волшебные мумии, которые можно использовать для магических атак. Это он, мертворожденный младенец, из черных новелл Иоахимма фон Русенке перелетает к Сартру и двигает чудовищные массивы пространства в безумной «Комнате». Порхающие и жужжащие статуи, одолевающие героя пустынной библиотеки, и есть не упокоенные сущности мертворожденного субъекта европейской метафизики.

Морис Бланшо назвал свое эссе о Мальдороре «Лотреамон или чаяния головы», имея в виду, что Мальдорор был становлением головы Лотреамона: от первой до последней строчки, пока тот писал, эта голова проявлялась и оформлялась на его шее, как горшок на гончарном круге. Мы попытались взглянуть на дело с другой стороны, со стороны чаяния ног: ноги Мальдорора-спрута, растущие из его головы, чают найти дно самотождественности. Такие ноги, впрочем, у осьминога не являются чем-то полярным голове. Лишенный протяженности между низом и верхом, он сам обитает в бездне, где нет ни того, ни другого, ни опосредованности между ними. Танец – есть становление ног или, точнее, становление-ногами. Мальдорор, даже будучи спрутом, является Мальдорором модерна, а потому его танец – это чаяния. Секрет его философской, эпистемологической суперпозиции заключается не в ясности или тёмности текста, а в возможности обнаружить отсутствие дна у чаемой самотождественности. Эта возможность и обретается в разосуществлении субъекта, которое может именоваться Проклятием или Даром. Если продолжать мысль Бланшо, нельзя исключать, что Лотреамон умер ацефалом. Его голова была вращающимся становлением чающих достичь дна Древнего Океана конечностей спрута. Совершенно прозаическое, прочтенное потом как совершенно загадочное, исчезновение Лотреамона из жизни, вероятно, было неким поворотом этой несуществующей головы: глаза чудовища обнаружили свет и бездну.

Мы, не зная ничего о Лотреамоне и зная совсем немногое о Мальдороре, можем попытаться схватить одно из скользких щупалец, рассчитывая, впрочем, лишь на пожатие ложноножки. Давайте встанем над Древним Океаном и посмотрим, что за пляшущее тело-без-головы он может выбросить из своего колокола. В первом издании «Песен Лотреамона» в строке «О нежноокий спрут, ты, чья душа не отделима от моей, ты, самое прекрасное из всех живых существ, ты, властелин четырехсот рабынь-присосок, ты, в ком так гармонично, естественно, счастливо сочетаются божественная прелесть и притягательная сила, зачем ты не со мною, спрут!» вместо нежноокого спрута значилось имя однокашника Лотреамона Жоржа Дезире. Во втором издании стояли только инициалы, а в третьем появился спрут. Жорж Дезире — кем бы он Лотреамону ни приходился, приятелем, другом, возлюбленным, — это, конечно, одна из фигур пропадания субъекта. Это маленький танцующий осьминог, которого мы пытаемся литературными упоминаниями инвоцировать из инобытия, подобно тому, как на телешоу вызывали дух почившего осьминога Пауля из Оберхаузена, дабы предсказать результаты очередного футбольного матча. Осьминог Пауль, к слову сказать, тоже смотрит на нас со страниц «Песен Мальдорора»: пока швейная машинка встречалась с зонтиком, с Паулем встречались посланники испанского премьер-министра, а его племянника и вовсе съел президент России, что широко освещалось в международной прессе. Это такая закорючка, ложноножка, реплика-реинкарнация Жоржа Дезире, растаявшего в инициалах, в буквах, в Океане, в любви Мальдорора, с которой он возлюбил бы весь мир земной, если бы тот был не гигантским адом…

Восьмая нога: запутаться в суборганике

Спиритический сеанс с духом осьминога Пауля – матёрая симуляция. Результат предсказания, которое осуществил дух, был правильным. И это правильно вдвойне: почивший субъект становится симулякром, симулируя подлинную смерть. Иначе говоря: субъект – есть становление симулякром через предписанное ему умирание. Поиск ничтожности, которую могли вести маргиналы исторической эпохи, в том числе Исидор Дюкасс и Жан Жене, заканчивается. Начинается posthistoire: механическое производство ничтожности, симулякров – частиц бодрийяровского прозрачного зла, пузырьков, испускаемых из бездны сатанинским спрутом, дьяволом, который носит Прада, осьминогом, которого зовут Жорж Дезире, бесом, который умер или никогда не жил – Хоронзоном – имя ему легион. Вполне уместно было бы вспомнить здесь Святого Ансельма Кентерберийского, попытавшегося одним из первых дать онтологию Зла в своем трактате «О грехопадении Дьявола»: поскольку зла как такого не существует в мире, созданном благим христианским Богом, оно у Ансельма представляется отклонением (падением) в несозданное, в пустотное, в нечто симулирующее и пародирующее сущее. Пустоиды или кванты зла призваны разжижать сущее, производить дезонтологизацию до приведения всего в полный упадок, с наступлением коего верующие могут рассчитывать на очищающий огонь Господень и Второе Пришествие.

Опустынивание внутри не означает стирания материи в чисто химическом смысле; напротив, она обретает даже бoльшую присутственность, поскольку дегуманизируемое пространство заполняется новым статусом; человек постепенно становится только органическим или даже суборганическим телом. Проклятие, о котором писали поэты и мыслители, исполняется. Пока остаточная субъектность путается в срастающейся друг с другом через семантические и технические интерфейсы постчеловеческой суборганике, мы еще можем шутки ради задаться таким вопросом, как, например — чему бы в наше время позлорадствовал Мальдорор?. Мы можем представить, как его внутренний вкус ко злу и нелюбовь к низкородным креатурам Творца заставили бы его вспомнить свои слова: «…сколько протечет еще веков, прежде, чем погибнет, запутавшись в моих тенетах, весь род людской! Так гибкий и непритязательный ум использует, чтобы добиться своего, то самое, что раньше преграждало ему путь. Одна лишь эта возвышенная цель влечет к себе все мои помыслы…». Род людской запутался, конечно, основательно. Но запутанность еще не конечность. Увы, сколько протечет еще веков?