Доктор Шлегель в третий раз в Алматы. Первая встреча члена отборочной
комиссии Берлинского фестиваля Ханса-Йоахима Шлегеля с казахстанскими кинематографистами состоялась в рамках Международного кинофестиваля «Евразия» в октябре 1998 года.
Весной 1999 года при поддержке Гёте-Института, по приглашению Казахского государственного института театра и кино господин Шлегель провел семинар по истории немецкого кино 10-20-х годов («Немецкий киноэкспрессионизм»). В нынешний приезд студенты факультета кино и телевидения Казахской национальной академии искусств (бывшего КазГИТиКа) приняли участие в шестидневном семинаре «Б.Брехт в кино и театре». С известным историком кино, искусствоведом Х.-Й. Шлегелем беседу ведет киновед Н. Н. Беркова.
Взаимосвязи прошлого и настоящего, теории и практики киноискусства
Беседа с немецким киноведом Хансом-Йоахимом Шлегелем
— Уважаемый доктор Шлегель, мы очень польщены тем, что Вы откликнулись на предложение прочитать курс лекций для наших студентов, что, несмотря на свой напряженный график, нашли время для поездки в Казахстан. Вы имеете огромный авторитет в области европейского кинофестивального движения, являетесь специалистом в области филологии, славистики и германистики. Можно предположить, что именно Ваше мнение, знания и убеждения оказывают серьезное влияние на формирование программы не только Международного Берлинского, но и МКФ документальных и анимационных фильмов в Лейпциге и Бонне. Мы знаем, что Вы активно преподаете в институтах и университетах Германии и за границей, выступаете с докладами от имени Гёте-Института в Европе, Латинской Америке, арабских странах, Индии. Расскажите, пожалуйста, как формировались Ваши пристрастия в культуре, кинематографе? Как Вы выбрали тот единственно верный путь, по которому идете уже в течение нескольких десятилетий? В общем, как и когда все это началось?
— Может быть, все это началось уже в детстве, потому что все-таки детские события определяют дорогу. Это было сразу после войны, когда я был совсем ребенком. Сколько мне было тогда лет? Четыре года. Я стоял с отцом на остановке трамвая. Это было в Лейпциге, в советской зоне. Напротив остановки трамвая находилась казарма советских войск. Оттуда вышли какие-то простые солдаты, я не знаю, какой они были национальности, они говорили на непонятном для нас, «варварском», языке. Они потащили меня с собой, отец был в ужасе, все стоявшие рядом были напуганы. Ведь мы были все тогда во власти антисоветских клише: «советские едят детей, у них всегда с собой кинжал»… Это звучит примерно так же, как сегодня иногда говорят о кавказских народах… В конце концов эти солдаты насовали мне в карманы и руки яблок и отпустили.
— Вы об этом рассказывали на страницах «Искусства кино» в 1998 году, в девятом номере, посвященном немецкому кино!
— Да, но я хотел бы отметить, что там есть некоторые неточности. В 1957 году я переехал в Западную Германию, где антирусские, антисоветские настроения в обществе были очень сильны, да и сейчас это еще продолжается. Но уже в молодые годы я не мог согласиться с русофобией. И хотя тогда заниматься славистикой было не модно, я решил учить русский язык, потому что хотел читать Достоевского в оригинале.
Во время «оттепели» я приехал в Советский Союз. Нашу поездку организовал норвежский пастор, антифашист-партизан, который боролся против Гитлера во время Второй мировой войны. В Геттингене этот пастор руководил международным студенческим общежитием. Им владела идеалистическая идея — надо по-новому воспитывать европейскую молодежь: пусть все живут вместе, и тогда вырастет поколение с новым мышлением. Конечно, это был своего рода идеализм, но конкретный идеализм. Пастор организовал поездку в Советский Союз, но не с политическими целями. Как известный норвежский партизан, он не вызывал подозрений.
Это было очень свободное путешествие: мы поехали на автобусе, чтобы увидеть жизнь в провинции, деревне. Происходило это в середине 60-х годов. Я прекрасно помню, как мы тогда встречались с комсомольцами города Калинина, теперь это Тверь. Поскольку было время «оттепели», эти молодые ребята в самом деле верили, что очистят знамена от крови и грязи. Мы встречались не только в Доме культуры, мы сидели и на кухне. Наши новые друзья читали наизусть Блока, те стихи, которые тогда еще не печатали. И мне стало ясно: эти люди имеют глубокое внутреннее отношение ко всему, что происходит. Они вовсе не хотели показать, что они такие умные, всезнающие. Это были очень теплые встречи, настоящее человеческое общение, очень волнующее и эмоциональное.
Потом мы ехали в электричке, и напротив меня сидел рабочий-строитель, который держал в руках какую-то маленькую книжку и внимательно ее читал. Я взглянул: это были повести Пушкина. И тогда я подумал: наши рабочие в Германии читали дешевую литературу, какие-то комиксы. Я спросил этого человека, почему он читает эту книжку, так ли она интересна? И этот рабочий стал с восторгом объяснять мне, почему я обязательно должен прочитать Пушкина. И тогда я увидел в этом явлении подлинную альтернативу культуре нашей страны времен Реставрации.
В Калинине я впервые получил в подарок только что вышедшие тома собрания сочинений Сергея Эйзенштейна. Я тогда работал над темой «Монтаж в ранней советской прозе». Чтобы разобраться в теории монтажа, нужно было, конечно, прочитать Эйзенштейна. Когда я открыл для себя исследования этого замечательного мастера, я был в таком восторге, что начал переводить его на немецкий язык. Это был, безусловно, мой хороший университет не только в смысле киноведения, но и в смысле универсального мышления Эйзенштейна и формирования собственного синтетического мышления.
В 1968-1969 годах во время Пражской «весны» я учился в Братиславе и Праге. Тогда Чехословакия была еще достаточно свободной страной. Конечно, танки «братской оккупации» уже были в стране, но активный процесс подавления начался только в 1970 году.
Я говорю о Праге еще и потому, что этот город в определенном смысле был городом эмиграции левой русской интеллигенции. В частности, здесь обосновались некоторые представители формальной школы, московского лингвистического кружка, например, Роман Якобсон. Именно в Праге, благодаря влиянию русской формальной школы, возник пражский структурализм, который всегда обращал внимание не только на литературу, но и на кинематограф. Это было время, когда на Западе, в Германии, киноведения еще не существовало. В принципе, с этим до сих пор сложно.
— Да, вопрос о формировании молодых кадров киноведов, режиссеров очень важен. Каким образом удавалось Вам оказывать влияние на кинопроцесс, поддерживать кинематографическую молодежь, тех, кто подает надежды?
— После возвращения из Чехословакии я много занимался кинофестивальной работой. В те времена такая деятельность была по-своему специфической. Начинал на Международном фестивале короткометражных фильмов в Оберхау-зене. Этот фестиваль, инициированный во времена холодной войны, ставил своей целью установить творческие контакты между кинематографистами, работающими в условиях различных социальных систем, и потому имел название «Путь к соседу». Поначалу Хильмар Хофманн, потом Вилл Вэлинг и Вольфганг Руф, который ныне является президентом Гёте-Института, прокладывали пути для молодых режиссеров из социалистических стран. Их усилия вызывали у наших тогдашних политиков явный скепсис. Они объявили фестиваль в Оберхаузене «красным» фестивалем. С другой стороны, догматики из соц-стран с большой осторожностью, с опаской относились к нашему мероприятию, потому что именно там неожиданно для многих мы показали совсем неортодоксальные чешские, польские, югославские, венгерские фильмы, что коллегам из ГДР очень не понравилось. Они заявили, что «фестиваль хочет расколоть социалистический лагерь». В те времена очень многие режиссеры из соцстран начинали свою кинематографическую жизнь благодаря участию в программах фестиваля в Оберхаузене. Это были такие режиссеры, как пражский сюрреалист Ян Шванкмайер и киргиз Болотбек Шамшиев из Средней Азии, который показал тогда свой фильм «Манасчи».
Я горжусь тем, что в 70-е годы, когда Тарковского замалчивали, мне удалось с помощью ВГИКа представить ретроспективу студенческих фильмов тогда уже известных режиссеров А.Тарковского, Н.Михалкова, А. Михалкова-Кончалов-ского, Э.Климова и, в частности, дипломную работу А.Митты «Друг мой Колька». Это было историческое событие. Даже в Советском Союзе такие ретроспективы не практиковались.
Кстати, тогда я опубликовал свою первую книгу об истории ВГИКа. Именно для этого издания я перевел «Программу преподавания теории и практики режиссуры» С.Эйзенштейна, фрагменты писем из Мексики и его размышления после возвращения из-за границы о том, как преподают марксистскую диалектику в институте кинематографии. Это было подобно тому, как раньше учителя преподавали религию. В результате такого преподавания студенты не понимали, что такое монтаж, потому что они не способны были мыслить диалектически. (См. С.Эйзенштейн. Избранные произведения в шести томах. — М.,1967, том 2, с. 131, том 5, с.39, с.530 и др.)
Это был очень интересный опыт, потому что такая практика подготовки фестивальных программ и симпозиумов подобна деятельности «сталкера», скажем так, и связана она как с конкретным историческим и теоретическим опытом, так и с общественными процессами. Этот диалог через кино в Оберхаузене, в каком-то смысле, способствовал изменению политики Германии по отношению к соцлагерю, антиципировал новую «восточную политику» Вилли Брандта. Нет, это не была антисоциалистическая политика. Это был процесс, ведущий к новому, более открытому диалогу между странами.
И тогда я опять убедился, что кино довольно часто становится мотором общественных процессов. Эта проблема волнует меня до сегодняшнего времени.
Именно поэтому шесть лет тому назад по моей инициативе в Штутгартском Доме документального кино научно-исследовательский институт организовал симпозиум-ретроспективу по истории документального кино стран так называемого «реального социализма». Это была ретроспектива с шедеврами польского, югославского, чешского, венгерского, болгарского, словацкого кино и некоторых советских фильмов, особенно нерусских, скажем, тех, которые снимали в Риге. Рижская киношкола делала критические фильмы, подобных которым в других союзных республиках вообще невозможно было создать. Рижане организовывали в Юрмале, недалеко от Риги, замечательные симпозиумы, которые стали Меккой критических документалистов. Даже некоторые представители ЦК партии ездили туда, но не для того, чтобы помешать, — пусть они там, на своем «острове» делают, что хотят, — но для того, чтобы понять истину. Я долго не мог туда попасть, это стало возможно только во время перестройки.
В связи с открывшимися возможностями уже во время перестройки мы организовали ретроспективы документального кино Прибалтийских республик и Армении. Армении — из-за знакомства с Артаваздом Пелешяном, который в моем представлении значителен и как режиссер, и как теоретик. Конечно, когда состоялась эта ретроспектива в городе Штутгарте, я вспомнил все это, и мы пригласили режиссеров этих стран. В числе прочих приехали Артавазд Пелешян, Александр Сокуров, Абрам Клецкинс.
Состоялся очень интересный диалог Соку-рова с Пелешяном не только о природе документального кино, но и о значении теории для практики. Этот диалог вышел на русском языке в «Киноведческих записках» в специальном номере, посвященном документальному кино (N 49, 2000), где опубликовали и мою статью «Транс-цеденция аутентичного: документальное у Тарковского и Сокурова». Текст статьи, как и интервью, — это переводы из книги, которая вышла в 1999 году под заглавием «Подрывная камера: другая реальность в документальных фильмах стран Центральной и Восточной Европы» в издательстве университета Констанц.
Перевод книги на русский язык планируется в издательстве города Винницы, на Украине; книга также будет опубликована на чешском и сербском языках.
— Зимой 1984-1985 года Тарковский жил в Берлине. Не приходилось ли Вам встречаться с ним, вести беседы? В это же время на немецкий язык была переведена и издана в Германии книга режиссера «Запечатленное время». Известно, что Вы имели к этому непосредственное отношение. Скажите, пожалуйста, доктор Шлегель, как Вы оцениваете вклад Тарковского в теорию и практику киноискусства?
— Да, я уже упоминал Тарковского… Может быть, это звучит парадоксально, что человек, для которого Эйзенштейн является авторитетнейшим мыслителем и кинематографистом, вдруг занимается Тарковским, как бы его антиподом?! При первой встрече с Тарковским — это случилось во время его изгнания — в Берлине у меня был очередной семинар-симпозиум о кино советского авангарда. Тарковский был в городе, и он согласился принять участие в семинаре. Сначала он высказался довольно скептически по поводу того, что я говорил об Эйзенштейне. Вообще, это сложная проблема — «Тарковский и Эйзенштейн». Я согласен, что Тарковский был своеобразным антиавангардистом, я даже написал работу «Антиавангардный авангардист» (изд. «Ханзер», Мюнхен-Цюрих) и думаю, что это правильное определение Тарковского. Эйзенштейн в каком-то смысле его антипод, но, с другой стороны, и его «суперотец». Тарковский занимался японской поэзией, как и Эйзенштейн, и размышлял о значении этой поэзии для кинематографа. Тарковский, конечно, специфический человек, он любил поспорить и понимал: если у другого человека есть своя позиция, даже если она противоречит его позиции, ему было интересно… иногда. Во всяком случае у нас сложились такие отношения, что после окончания семинара он подошел ко мне и спросил: «Скажите, Вы же перевели Эйзенштейна, не хотите ли Вы перевести мою книгу «Запечатленное время»? Он тогда еще работал над ней.
Я согласился. Я скоро понял, что Тарковский в основном мастер образов, а не слова. У него свой стиль, он будто бы все время повторяется. При первом чтении находишь очень много противоречивого, но когда читаешь второй, третий раз, понимаешь, что в этих противоречиях есть другой смысл. Когда смотришь снова его картины, понимаешь — в них есть что-то очень существенное, новаторское.
Все это начинается со сложностей с переводом названия. Что такое «запечатленное время»? С одной стороны, это документальная фиксация действительности, фиксация на кинопленке, с другой — это Время, запечатленное печатью Ангела… В его книге мы найдем, может быть, очень парадоксальные моменты. Мы привыкли в Германии, да и в России, говорить о Тарковском, о его духовности немного в культовом смысле и даже с псевдорелигиозным пафосом, что для меня, человека, мыслящего все-таки в традициях Просвещения, содержит в себе вызов — провокацию всему миру, всему тому, о чем говорили Бер-тольд Брехт и Вальтер Беньямин. Для Тарковского был характерен антисовременный пафос, какой-то новый религиозный пафос, новый иррационализм.
Его картины были вызовом не только советскому кино, но и эстетике и рынку западного кино. Ставка на определенные духовные ценности — это необходимая альтернатива примитивному вульгарному материализму советского мышления и вызов коммерческому материализму Запада, быстрому монтажу западных фильмов. У Тарковского спокойный, почти медитативный взгляд на действительность. «Запечатленное время» — это не только фиксация действительности на пленке, но в то же время — это печать темы Ангела Апокалипсиса. Очень важно, что это и то, и другое.
В книге Тарковский, например, пишет о том, что его идеал — это документальная картина радикального порядка, даже без монтажа. Что ни начала века, и авторитарного воспитания через детские фантазии. Он делал эту картину о воспитании ребенка в Австрийской империи начала века во время оккупации Чехословакии и таким образом в 1976 году отразил суть общества, в котором живет.
Тарковский был против авангарда, и здесь, кстати, обнаруживается еще одно странное совпадение. С 1986 года, когда я начинал работать для Берлинского кинофестиваля (а это было уже время перестройки), я пытался заполучить побольше «полочных» картин. Берлинский фестиваль был первым, на котором начали показ таких картин. Начали мы с «Темы» Г.Панфилова. Просматривая «полочные» фильмы, я думал:» А что же лежит в архивах радиостудии?»
Во время перестройки в Москве состоялись Первые международные Чтения, посвященные творчеству Тарковского (См. Материалы Чтений//Киноведческие записки, 1992, N14. С. 34-154). Там я познакомился с Александром Шерелем, историком советского радио, очень знающим человеком, который рассказал о радиопьесах Мейерхольда и о том, что Тарковский тоже написал радиопьесу и поставил ее на радио. Это была, по сути, запрещенная радиопьеса, только один раз она прозвучала после полуночи для слушателей Средней Азии и Зауралья, но об этом даже не было заявлено в программе. Радиопьеса Тарковского так и осталась неизвестной. Это была адаптация новеллы Уильяма Фолкнера «Turn about» ,что значит по-русски «Полный поворот кругом». (См. Шерель А. Радиоспектакль по рассказу Фолкнера. — В кн.: Мир и фильмы Андрея Тарковского. — М., 1991. С. 274-291).
Я тоже немало работал тогда на радио, сочинил, например, с помощью А.Шереля для немецкого эфира историю радио Москвы. Это была история Советского Союза, рассказанная с использованием оригинальных звукозаписей. Чтобы понять дух истории Советского Союза сталинского времени, мы обратились к записям истеричных женщин-ораторов, которые требовали уничтожить «сволочей-троцкистов». Но интересно отметить, что в то же самое время по радио звучала и эстрадная музыка. 1937 год был к тому же годом пушкинского юбилея (100 лет со дня смерти А.С.Пушкина — Н.Б.). Вместе эти цитаты создают интересный звуковой образ. Слава Богу, что в Германии тогда была экспериментальная студия в городе Баден-Баден (русским знаком этот город), сотрудники ее взялись за работу. Я рассказал содержание того, что прозвучит в эфире, сопровождая материал оригинальными цитатами на русском языке. А потом трансляция шла на русском языке, поверх оригинальных звуков были наложены «звуковые субтитры», произносимые с нейтральной интонацией.
Этот эксперимент на немецком радио получился и благодаря знанию опыта радиопостановки Тарковского. Кстати, музыку к радиопьесе «Полный поворот кругом» написал Вячеслав Овчинников — композитор, работавший с Тарковским в кино. Одну из главных ролей исполнял Никита Михалков. Более того, во время этой работы я понял, что Тарковский в период, когда ему не давали снимать «Андрея Рублева», пришел на радиостудию не для того, чтобы заработать, — он экспериментировал, изобретал звуковую стратегию «Рублева».
— Как многообразна Ваша искусствоведческая деятельность: специальная переводческая практика, педагогическая, просветительская работа. Интересы Ваши распространяются на многие сферы искусства: кино, театр, эксперименты на радио…
— В работе для меня очень важен междисциплинарный подход: соседство радиоискусства и киноискусства, в рамках нашего семинара -театр и кино, Брехт и кино. Меня интересуют структурные взаимосвязи — и то, что связывает, и то, что разъединяет. Например, специфическое видение таких междисциплинарных тем, как психоанализ и кино, архитектура и кино. Для меня одинаково важны как семинары и лекции, которые я читаю для студентов-киноведов, так и лекции для студентов других факультетов, например, архитектуры. Мне больше нравится, когда собираются вместе студенты факультета архитектуры и студенты кинофакультета. И нравится это мне по разным причинам, одна из них в том, что необходимо как можно раньше начинать диалог архитектора с будущим кинорежиссером. Поскольку они должны сотрудничать в творческом смысле, режиссер должен знать природу архитектуры, а архитектор должен знать природу кино, ведь им предстоит потом вместе работать. Таким образом, мы формируем новых специалистов для работы в кино. Например, психоаналитики редко смотрят кино, у них своя профессиональная болезнь, для них работа подобна эксиби-ционистским упражнениям. Не случайно, что психоанализ и кино родились почти в одно и то же время: фабрика снов и анализ снов… Природу кино киновед понимает глубже с помощью психоаналитика.
Для меня важно связывать теоретическую работу с практической. Не в том смысле, чтобы снимать кино самому, я очень редко снимаю какие-то эссе для телевидения. Но в смысле замечательной творческой взаимосвязи теоретиков и художников авангарда 20-х годов.
Кстати, перед отъездом в Ал маты я читал лекции в городе Штутгарте на тему: «Шумы внутреннего. Понимание звуков Тарковским». В них я обратил внимание на явления, подобные тем, о которых режиссер писал, рассуждая о документальном кино. В своей книге Тарковский пишет, что для него идеал документальной картины — фильм без монтажа, но он пишет не только о том, что его не устраивает фиксированное время, но и о том, что не хочет работать с фиктивной музыкой, специально написанной к фильму. При этом мы знаем, какое значение имели него Бах и другие композиторы-классики. Тарковский писал, что в принципе ему хотелось бы работать только с оркестровкой естественных шумов: «Мир как таковой прекрасно звучит, только мы не в состоянии это слышать».
— В интервью, данном «Искусству кино», написано «природа»… но не только природа. Что это значит? Он планировал снимать фильмы с оригинальны ми (аутентичными) шумами. Здесь обнаруживается парадоксальная параллель с Эйзенштейном,который написал «План озвучания Генеральной линии» аутентичными звуками, звуками природы и техники. Я подчеркиваю: это странная, парадоксальная параллель. Обратите внимание: в «Искусстве кино» допущена ошибка, сказано, что «Тарковский хотел озвучить «Генеральную линию».
— В нашей Академии искусств на факультете кино и телевидения читается курс истории советского кино. Что Вы думаете о необходимости пересмотра содержания курса в русле новой парадигмы, в свете новых фактов, данных открывшихся архивов?
— Мне рассказали, что курс, который ведут преподаватели в Академии искусств, называется «История кино СНГ». Это, конечно, неправильное название. Я сейчас понял, что надо написать новую историю советского кино на основе документов, на основе нового анализа, с новыми тематическими блоками.
-Совсем недавно я занимался проблемой «нового человека». Какой бы традиционной и известной ни была эта тема, на нее можно посмотреть и с другой стороны. Я начал разработку этой темы с 20-х годов, с утопий о сотворении нового Адама. О том, каким его представлял себе Дзига Вертов или, скажем, Лев Кулешов, если обратиться к кулешовским экспериментам, связанным с созданием идеальной женщины… Помните, у одной мы возьмем ноги, у другой мы возьмем шею, …ив конце концов мы получим идеальную женщину.
Влияние пафоса техники, размеренное, рациональное движение машин, как учителя более рациональных движений человека, тогда было актуально. Назовем одного из известных советских экономистов, автора работы о рациональной организации и культуре труда А.К.Гастева.
В то время в мире, как на Востоке, так и на Западе, возникает много утопий о создании более совершенного человека. Импортированные из США лозунги «тейлоризма» и «фордизма» торжествовали и в Советском Союзе. Есть взаимосвязи мейерхольдовской биомеханики с концепциями марионеток у Клейста и Эдварда Гордона Крэга и с «восстанием вещей» у русских футуристов. Появляются «электрическая женниша Эдисона» в нереализованном либретто Григория Козинцева и Леонида Трауберга (См. Киноведческие записки. 1990. №7) и «электрическая Мария» в картине «Метрополией Фрица Лан-га — творения технического рационализма и в то же время иррационального страха перед научно-техническим прогрессом.
Эти противоречивые тенденции немецкого экспрессионизма и советского конструктивизма позже стали предметом страшных тоталитарных извращении. Немецкий фашизм запретил экспрессионизм, но использовал его ирреализм, сталинизм преследовал конструктивизм как «формализм», но определил в то же время художника как «инженера человеческих душ». Начиналось время, когда режиссеры, немецкие и советские, должны были создавать кошмарных идолов тоталитарных идеологий, подобных спортсменам Григория Александрова и Лени Рифеншталь… Более подробно об этом процессе я написал в статье «Конструкции и извращения: «Новый Человек» в советском кино» (Киноведческие записки. 2001. № 50. С. 39-56).
Вообще-то мне кажется, что сейчас мы можем и должны пересмотреть каноны киноисториографии. Особенно историю советского кино, которую мы мало знаем, что подтверждается многими находками в архивах Госфпльмофонда РФ и Красногорского РГЛКФД. Событием стал показ фильмов из российских архивов на ки-нофестивале в Локарно-2000, на Берлинском МКФ 1999 года -демонстрация «Гибели сенсации» (1935) Александра Андриевского. (См. статью Наума Клеймана «Другая история советского кино»//Киноведческие записки. 2001. № 50. С. 51-72.) И просмотры на новом фестивале Восточно- и Центрально-европейского кино «Go Est» («Иди на Восток»), который состоялся впервые в апреле 2001 года в Висбадене, где, помимо очередного конкурса новых картин, в том числе и из Средней Азии, я инициировал междисциплинарный ретроспективный симпозиум на тему: «Образ другого: Кавказ».
С помощью Госфильмофонда РФ и РГАКФД мы смогли показать гам много неизвестных картин. Например, «В стране Нахчо: Чечня» (1929), документальную картину того Николая Лебедева, которого мы до сих пор знали как историка кино; фильмы «Селим-Хан» (1929) режиссера Олега Фрейлиха, «Последние крестоносцы» (1934) Сико Долидзе, «Белый дьявол» — экранизацию толстовского «Хаджи Мурата», поставленную русским эмигрантом Александром Волковым (Германия, 1929-1930), украинского «Прометея» Ивана Кавалеридзе (1935), «Джальма» Арнольда Кордюма (1928). Все эти картины показывают не только по форме, но и по содержанию неожиданные аспекты истории советского кино. Они помогают глубже разобраться в проблемах нашей сегодняшней действительности. Диалог киноведов с историками, этнологами, психологами способствует тому, что в этих и более современных «кавказских киномифах» мы узнаем предпосылки, контексты и многообразные законы «вечных сюжетов», вечных конфликтов… Вот пример актуальности взаимодействия истории и теории. Я занимаюсь не только советским кино, хотя история и теория советского кино находятся в центре моих научных интересов наряду с изучением кпнокультур Восточной Европы и Средней Азии. В свое время я интенсивно занимался историей арабского кино, творчеством индийского режиссера Ритвик Гатак и уже много лет изучаю кино Бразилии, где я регулярно бываю с лекциями в поисках новых фильмов и тенденций.
— Каким видится Вам, европейцу, состояние современного казахского кино? Что Вам удалось посмотреть интересного в нашей Академии искусств? Какие студенческие работы Вы отметили?
— Возможность при поддержке Гёте-Института по приглашению Казахской академии искусств с лекциями приехать в Алматы — это, конечно, замечательный шанс наблюдать актуальное развитие казахского кино. Я рад, что в этом году я увидел новый подъем так называемой «Новой волны» — фильмы, которые, безусловно, привлекут внимание зрителей Берлинского МКФ 2002-го года.
Пока же мне, по правилам нашего МКФ, нельзя назвать фамилии отмеченных мною авторов и названия фильмов. Но я могу выразить огромную радость от того, что казахские режиссеры, а также их коллеги из других республик Средней Азии успешно ищут пути представить и осмыслить собственные сюжеты на языке, связанном с корнями культур своих народов. Именно потому их работы представляют альтернативу тенденциям развития современного русского кино, фильмам многих русских режиссеров, которые под влиянием рынка подражают глобализированным шаблонам тривиально-коммерческого кино Запада и забыли об оригинальности своего собственного языка.
Я считаю, что самая большая опасность сегодняшнего дня — в глобализированном кино, кино без «домашнего адреса». И фамилии всех тех, кто не поддается этой опасности, всех тех, кто помогает режиссерам говорить на собственном языке, будут записаны в «золотую книгу» мировой истории кино.