Абаеведение, Миры Ауэзхана Кодара, Эссеистика

«Блистает молнией Рагит…»

Для Абая слово, как одушевленный космос. Оно было ему и собеседником, и другом, и учителем, и утешителем его вечно мятущейся души.
Его пиететное отношение к слову проступает уже в стихотворениях, написанных в подростковом возрасте. Так, в одном известном четверостишии того периода юный поэт, обращаясь к именам Физули, Шамси, Сайхали, Навои, Фирдоуси, Хафиза, просит у них поддержки «поклоняющемуся поэту». То есть уже на самом раннем этапе творчества он избирает себе в покровители не родовые авторитеты, а самых прославленных поэтов Востока. Конечно, здесь нельзя отрицать и школярской завороженности великими именами, но уже в этой способности заворожиться чувствуется душа страстная и требовательная. Здесь важно отметить еще и то, что Абай с самого начала мыслит себя не акыном, представителем степной устнопоэтической традиции, а «шаиром», поэтом письменной культуры Востока.

Это была нелегкая задача. Абай воспитывался в патриархальной семье Кунанбая Ускенбаева, последнего ага-султана степи, в атмосфере родной казахской речи, усыпанной пословицами и поговорками, состязаниями степных острословов, импровизациями жырау и акынов, где начиная с детских считалок и кончая поминальными песнями на тризне бойкое народное слово, рифмуясь чуть ли не через слог, принизывало буквально все отправления Степи.
«При рождении двери
в мир открывает песня,
С песней войдет твое слово
В объятие земли
Все радости жизни неразлучны
с песней.
Задумайся над этим,
не суетясь бестолково».
(Подстрочный перевод мой – А. К.)
Здесь я слово «олен» арабского происхождения, в значении
«стихи, поэзия» перевожу как «песня». Ибо Абай имел дело именно с устным бытованием стиха, как песни.
Во времена Абая в степи на смену величавым «песнопевцам»-жырау — приходят шустрые народные куплетисты-акыны. Поэзия из героической и аристократической превращается в народную, и, если можно так выразиться, в сибаритскую (поэзия сал и серэ). Самобытная форма толгау сменяется заемной строфикой рубаи, которая стала называться «кара олен» — простая песня. Были в ходу даже макаронические стихи, где русские слова смешивались с казахскими. Словом, это был период, когда тюркская основа казахского языка за века общения с Востоком и Западом научилась осваивать иноязычные вкрапления и быстро сообщала им неповторимый степной колорит, быть может, не всегда приятный для осваиваемых слов.
Немаловажно также отметить, что отец Абая был ревностным мусульманином и, естественно, что от одаренного мальчика требовали религиозных обрядов. Поэтому не удивительно, что первые десятилетия творческой деятельности, которая была еще спорадической, поэт, считая себя учеником великих шаиров, тем не менее, недалеко ушел от устнопоэтической традиции.
В его раннем творчестве народная речевая стихия властно вторгается в рафинированный жанр газели с его предустановленной образностью и порядком построения, развивая содержание скорее характерное для жырауского толгау… В этот период поэту наиболее близок жанр васф, или газель-описание. Здесь нелишне вспомнить, что описание, или по-гречески «экфрасис», является основным компонентом раннеэпической лирики в мировой поэтической практике.
Пусть это будет описание охоты с беркутом или изображение степной красавицы, наряду с чисто художественным решением темы, поэт выступает и в роли сынши-ценителя достоинств. Как известно, институт сынши неотделим от института жырау-прорицателя, чей долг давать жесткую, но справедливую оценку всему, что встречается в многообразной жизни кочевья. На мой взгляд, все дальнейшее творчество Абая с его непреодолимой склонностью подвергать переоценке все привычные для казаха ценности проистекает оттого, что в нем происходит контаминация испытующего слова сынши с мировоззрением боговдохновенного поэта-суфия, подобно ибн Халладжу олицетворящему себя с Богом. Это приводит к необратимым изменениям в поэзии Абая. Начиная с 1886 года поэт неумолимой рукой отсекает в своем творчестве все, что не имеет отношения к преобразованию человеческого духа. Позднее в одном из своих прозаических этюдов он напишет: «Есть ли у человека что-либо дороже его сердца? Но у нас. У казахов, среди всех качеств сердца признается лишь воинственность или доблесть. Иных свойств этого благородного органа мы не различаем. А между тем и сострадание, и доброта, и радушие к людям, пусть даже чужим и незнакомым, и справедливость к ним, когда не желаешь им ничего, чего не желаешь себе, все это находится в ведении сердца. И любовь – в ведении сердца. Когда язык покорствует сердцу, попирается ложь».
Такая интерпретация сердца предопределена тем, что Абай идет в русле общемусульманского понимания сердца, по-арабски «калб», как вместилища веры, или истины. Сердце является одним из ключевых понятий и у теоретиков суфизма. По их представлению, «калб» считался единственной на свете сущностью, способной вместить Бога. Ал Газали уподоблял «калб» зеркалу, окружающему поступки человека: благочестивые дела «полируют» сердце, приближают его к созерцанию божества и общению с ним, дурные, наоборот, «затуманивают» и отдаляют. Но Абай кроме всего прочего еще и «чует» сердцем, сердце «вещует» ему. Сердце в понимании Абая – медиум. Точно так же и себя он мыслит медиумом между небом и землей, Востоком и Западом, прошлым и будущим, между культурой и неведением. Этот сознательный маргинализм Абая позволяет ему творить на стыке трех культур, преобразуя все три в некий оригинальный сплав этического рационализма, возведенного в ранг религиозного подвижничества. Как поэт народа языческого, Абай ставит своей целью очищение и просветление сердец своих соплеменников. Но кочевники – народ, в котором невозможно проникновение мистики. В их понимании мир – это данность и очевидность, а значит ничего неведомого быть не может. В поэзии Абая тоже нет ничего мистического. В его понимании, к идее Бога приходят сознательно, через незбывную потребность ума и души, в отчаянной жажде смысла и порядка, без которых невозможно бытийствование человека.
Эти интенции Абая очевидным образом напоминают взгляды Ал-Фараби о соотношении философии и религии, которые в трактовке Великого Отрарца питаются из одного источника, но вторая не так сильна, как первая, ибо живет исключительно силой воображения. Подобно Ал-Фараби, Абай в своем творчестве силу разумного слова ставит выше шариата и тариката – мистического пути суфиев. По мысли поэта, слово – онтологично и метафизично. Ибо сердце рождает слово, как Бог – мироздание. Поэтому слово – сакрально. По мощи и энергии своей оно сравнимо с молнией. Но если последнюю определяют, как разряд атмосферного электричества в воздухе, то слово – это огонь души, исторгнутый в звуках.
Огнем и пламенем рожден,
Блистает молнией Рагит.
Там, где дождем прольется он,
Земля цветеньем удивит.

Кто попадется под удар,
Тот явно счастьем нелюбим.
Блистанье словом – сильный дар,
Не шутят знающие с ним.
В этом стихотворении 1903 года, а значит, почти предсмертном, бросается в глаза отождествление явлений макро- и микромира – небесной молнии и человеческого слова. Причем стихотворение построено по закону фольклорного параллелизма. Это лишнее свидетельство в пользу жырауской, или импровизационно-магической природы таланта Абая. Здесь нелишне будет вспомнить также и о камне «яда» с помощью которого кочевники «управляли» атмосферными явлениями: могли «вызвать» дождь, снег или град. В основе этого обряда тоже, видимо, стояла вера в сверхъестественную силу слова. Однако Абая нельзя считать жырау или шаманистом. Здесь дело в другом: в жизнеспособности героической или магической модели сознания. Трагедия Абая в том, что он – герой в негероической веке и абсолютно негероическое, частное лицо в народе героическом и мифическом. Он поставил себя в такое положение, что его выживали и по горизонтали и по вертикали. Поэтому ему не оставалось ничего другого, как уйти в слово, излиться в стихах, как вытесненной энергии туч – в громе и молнии.
Тот же самый прием: уподобление психических явлений атмосферным, а человека – одушевленному космосу, можно проследить и на примере следующего стихотворения.
В час иной, брюхо туч распоров,
Проливается дождь обложной.
Одинок, без стенаний и слов,
Истекаешь горючей слезой.

Дождь прошел, вслед за ним во весь рост
Зеленеет земля и цветет.
Разболевшись от пролитых слез,
Голова твоя кругом идет.
По сути, мы видим у Абая культ индивидуального переживания, которое потрясает человека наподобие природного катаклизма и таким образом преобразует его. Если суфизм – это индивидуальное переживание Бога, то поэзия Абая – личностное переживание Бытия. Абай настолько видоизменяет суфизм, что тот теряет всякую мистическую окраску и превращается в психотехнику непредвзятого общения с миром, когда сердце, как ментальная сущность индивида, отметает все преграды между собой и миром и, как сказал бы Хайдеггер, «слушает зов бытия».
Сравнение поэзии с огнем встречается и в следующем стихотворении Абая.
Бушуя могучим огнем,
Нанизанные на стихотворный
размер,
Пробегая подобно грозовой
Молнии.
Срывающиеся с сизых туч.
Удивительный язык,
удивительное слово…
Далее Абай совершенно четко расставляет акценты, отдавая предпочтение в восприятии слова не разуму, а сердцу.
Слово, познанное и понятое умом,
Не войдет в тебя, проскользит.
Слово, прочувствованное,
вожделеющим сердцем,
Взбудоражит кровь, проберет
до каждой жилки.
Как видим, для Абая важна сокровенная суть слова, его интимнейший смысл, открывающийся только тому, кто совершит встречное усилие, которое очень важно. Ибо слово действительно только тогда, когда воспринято благодарно внимающим слухом, когда пространство между словом и слухом не заполнено ничем, кроме их жизнерадостного соития.
В другом стихотворении об этом сказано открытым текстом:
Слово, высказано знающим,
Пусть попадется ищущему.
Тому, кто имеет в своей душе
зрение
Для распознания света и тайны,
скрытых в слове.
Прозрения Абая обязаны исключительному совершенству его духовного зрения. Неудивительно, что культ сердца у него сочетается с культом знающего. Этот культ, берущий начало с Сократа и, видимо, дошедший до Абая в обработке Ал-Фараби и других исламских хакимов, в итоге приводит поэта к своеобразной теократии слова. В своем программном стихотворении этого плана Абай, видимо. Откликаясь, на известное высказывание из Низами: «Поэт – эмир слов», — так определил поэзию и поэта:
Поэзия – слов благороднейших царь,
Свести несводимое должен твой дар.
Пусть радует он и язык нам и сердце,
Повсюду неся одинаковый жар.
Далее Абай в довольно пренебрежительном свете преподносит восточную традицию словотворчества.
Имам, что в мечети читает хутбу.
Святой, что молясь, проклинает судьбу,
По мере уменья пытается каждый
Слагать на свой лад из того, что во лбу.
А перед этим у него вызывает недоумение обычай поэтов Востока к месту или не к месту приводить цитаты из Корана и изречений Мухаммеда.
Аяты, хадисы – основа основ,
Вкрапление двустиший как некий покров,
Но если не красится речь содержаньем,
Аллах и пророк обошлись бы без слов.
В этих словах мы видим протест против надоедливого блеска форм, когда за ними нет родниковой свежести содержания. В своем творчестве поэт переплавляет традиционные размеры поэзии Востока и Запада в особую абаевскую форму «золотых» мыслей в «серебряной оправе» непритязательных рубаи, или аруза с бесконечной опоясывающей рифмой. Что касается словоупотребления Абая, слова у него, как горящие головешки, жгут и опаляют, поражают как молния, как гнев Митры, солнечного бога договора, который всегда на стороне правды, на страже совести и чести.