Проходит век. Живу ему под стать,
и слышен ветер в книге бытия.
Бог пишет эту книгу, ты и я,
чтобы чужим рукам ее листать.
Р.-М.РИЛЬКЕ.Из сб.”Часослов”.
На мой взгляд, мы ныне пребываем не только на развалинах бывшей советской империи, но и на пепелище идей, представлений, образа мыслей. Если по выражению Лиотара прерогатива Запада — предшествующее будущее, то наша — продолжающееся прошлое. Дело в том, что все лучшее из прошлого пришло к нам с большим опозданием, ибо искусственно задерживалось тоталитарной системой. Данное явление по аналогии с концепцией А.Тойнби можно назвать феноменом “задержанных”. К ним можно отнести писателей, поэтов, философов — наших современников, чьи произведения долгое время находились под запретом или вовсе не печатались.Как правило, эти произведения были сверхактуальными в свое время,зато теперь воспринимаются как агрессия былого тождества на современное Иное. Ведь если ранее духовный дискомфорт неизбежный при тоталитарной действительности вынуждал творческих личностей в поисках аутентичности погружаться в глубины истории и так далее, то ныне никто не мешает нам строить нашу новую, суверенную действительность, опираясь лишь на себя и свои знания. В этом плане я счел возможным поговорить о трех совершенно несочетаемых между собой литераторах, как о представителях феномена “задержанных”. Речь идет о Бахыте Кенжееве, Мурате Ауэзове и Утежане Нургалиеве, каждый по-своему отражающих определенный период идейных исканий при Советском режиме. Так, если пик духовного становления Нургалиева можно отнести к 50-60-ым годам, то М. Ауэзова и Кенжеева к 60-70-ым. Если для первого периода характерно, как бы “ошпаренное” сознание, содрагание вдруг прозревшего индивида перед ужасом тоталитарной действительности, то для второго периода оно уже не новость и потому, не ошарашивает, а подвигает к выбору разумной тактики и стратегии. К тому же, для первого периода был характерен советский космополитизм, который на деле вел к диффузии национальной идентичности и обрусению, то второй период примечателен как раз ростом национального самосознания, тоской по “корням”, возвратом к “архэ”. Неудивительно, что Кенжеев все больше обрусевает, а Мурат Ауэзов становится духовным лидером движения “Жас Тулпар”, чья цель — обретение утерянной национальной почвы. Но и здесь не все было так просто. Если для М. Ауэзова соплеменники были “землей обетованной”, к которой он медленно возвращался сквозь “времен связующую нить”, то для Нургалиева — жестокой реальностью, изгнавшей его из университета и закинувшей на несколько лет в провинциальную глубинку. Причем у нас эта ситуация — выживания талатливого соплеменника — столь повторяема, что стала как бы чертой национального характера. Видимо. Это связано с понятием туземной идентичности, малейшая измена которой карается отлучением. Так волки разрывают самца, промахнувшегося на охоте. Ведь если он промахнулся, значит, не волк, а если не волк, то значит, жертва… Конечно, эпоха колониализма породила разные типы туземцев. Но в целом, колониализм никогда не шел на пользу стране, попавшей в зависимость. Ситуация господства и подчинения в условиях неаутентичности и цивилизованных “ножниц”, создавала химерное образование, пожирающее самое себя. В этом положении туземец, решившийся сесть на поезд цивилизации становился “пассажиром без места”, ибо лишался исходного, а нового не приобретал. Поэтому ему ничего не оставалось, как вернуться обратно и перевоспитывать своих соплеменников, или же уехать от них навсегда. Первую стратегию можно назвать стратегией Абая, а вторую, да простят меня за высокопарность, синдромом Кенжеева. Если в Бродском поражает колоссальный объем восприятия, когда уже не остается времени окрасить воспринятое в какое-либо субьективное чувство, то палитра Кенжеева гораздо скупее, зато призвана она не внешнее отразить, а внутреннее выразить. И даже когда он идет на какие-либо философские обобщения, в них столько горечи, что видишь в них “душу живу”, корчащуюся на дыбе неразрешимых противоречий.
Ты званый гость на этом свете,
среди планет, среди столетий
в земном пирующем дому —
Так почему же почему
архитектура царства Божья
так часто поражает нас
несогласованностью, ложью
и кровью, льющейся из глаз?
Как видно из этого восьмистишия, мир Кенжеева — мир очевидностей. У него нет сомнения в том, что мы “званые гости на этом свете”, что “царство Божье” нуждается в иной, улучшенной “архитектуре”. Естественно, что поэту не остается ничего другого как сопереживать вместе с поруганной гармонией, уединясь с ней как с подругой, вдали от этого бренного мира.
Вот и прозвучали ключевые слова, которые могут послужить нам ориентиром в лабиринте творческих поисков Кенжеева. Это — “уединение”, “подруга”, “даль”. “Уединение” — это отторжение от людей, нежелание участвовать в ложном архитектурном проекте, “подруга” — это живое тело уединения, мир сокровеннейших, интимнейших переживаний, разделяемых лишь с собой и природой, ”даль” — возможность выхода к Иному, проекция всех степеней свободы. И, пожалуй, преобладающий мотив поэзии Кенжеева — благодарность пред щедростью бытия, осознание жизни и вещности как уникального дара наличие которого неизмеримо выше любых трагических коллизий в этом мире. Неспособность впадать в трагизм, явственно ощущаемая в нашем пожизненном эмигранте — благодатная почва для тех, кому захотелось бы отыскать казахскую тональность в поэтике Кенжеева. Как известно, трагедия по времени возникновения идет вслед за эпосом. Это форма сознания противоположная героическому, ибо в трагедии герой обречен на поражение. Что касается Кенжеева — это автор не терпящий пораженчества. Такое впечатление, что он задался целью быть оптимистом в ситуации тотальной трагедии. По сути, жизнь его лирического героя — это жизнь на руинах, тем не менее противостоящая всякому распаду и декадансу. В этом он очень схож с Мандельштамом из запретных стихотворений которого и вырос, наверное, в свое время. Вспомните:
Отравлен хлеб и воздух выпит,
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать.
И в самом деле, что еще может объединить обрусевших иудея и казаха кроме тоски по родине и по своей поруганной сути! Таким образом, поэзия Кенжеева — реквием по самому себе, характеризующийся, с одной стороны, стоическим неприятием эпохи, с другой — язычески-праздничным мироощущением, в котором-то и сказываются его кочевничьи гены.
Новая книга Мурата Ауэзова называется “Иппокрена”. Примечательно само название книги, видимо, призванное стать источником для тех, кто способен проникнуться миром конных кочевников. В целом книга посвящена культурологическому осмыслению модели развития Казахстана в свете латиноамериканского опыта, динамики “осевой эпохи”, языкового “инобытия”или двуязычия, а также методов осуществления преемственности, понимаемой как способность вписаться в мировые контексты. На первый взгляд, в этой чересполосице проблем трудно уловить общую линию, но дело в том, что Мурату нужно было «раскрутить» сам механизм исторической рефлексии, чтобы в его турбине не только регенирировать былое, но и сгенерировать будущее. Однажды попав в эту “воронку», он понимает, что история казахов исчисляемая с ХУ века — это только видимая часть айсберга, глубины которого неисповедимы. С этого времени и начинаются его погружения в “колодец времен”, в процессе которых он приходит к выводу, что историческое сознание — не аннигиляция в прошлом, а сложная система “ухода” и “возврата”, гарантирующая прописанность индивида в настоящем. Неудивительно, что для него одинаково дороги и архаика конных кочевников, и латиноамериканский опыт вживания в сложнейшие контексты современной рыночной цивилизации, и языковое “инобытие”, как один из моментов становления национальной идентичности. В этом смысле Мурат Ауэзов выступает скорее не как историк или культуролог, а как создатель “идеологем” нашего национального сознания.
Что касается “Афинской школы” Утежана Нургалиева, вышедшей в 1996 году, эта книга кроме того, что пролежала в издательстве “Жазушы” 15 лет, примечательна тем, что в ней Утежан впервые после Абая и Шакарима обращается к опыту античной философии. Конечно, в предприятии подобного рода поражает сам замах и сама непоследовательность автора, совсем недавно очень уверенно “прописанного” в современности. Но, что интересно, Нургалиев никогда не был идентичен своему времени. Начиная еще с юношеской лирики, он постоянно исчезал в некий зазор, или щель межвременья, достигая тем самым зоркости и отрешенности стороннего наблюдателя. Бесполезно доискиваться авторской позиции Нургалиева, она — в отсутствии позиции, как в тактике конных кочевников, налетающих, как вихрь и приведя в смятение противника, исчезающих в мгновение ока. Так вот и “Афинская школа” У. Нургалиева поначалу вызывает недоумение: зачем этот нескончаемый стихотворный пересказ античной мудрости с бесконечными отступлениями не имеющими никакого отношения к философии? Если это серьезное намерение познакомить соплеменников с миром греческой мысли, переориентировавшей заново таких корифеев нового времени, как Ницше, Хайдеггер, Деррида, зачем тогда все эти ужимки и экивоки, эта ужасающая фамильярность с поистине раблезианской бесцеремонностью?! И только поглубже погрузившись в текст понимаешь, что автор, как бы состоянии экстатического бунта против очевидного, пытается уравнять две стихии поиска истины — античную и простонародно-казахскую или аульно-донкихотскую. Сняв тем самым античность с пьедестала метафизической недосягаемости, он погружает ее в водоворот единого витально-интеллектуального потока, где нет деления на варваров и эллинов, на высокое и низкое, и потому, любая философская тенденция воспринимается как “проблеск” и “промельк”, как досужая фантазия “старухи Истории”.
Таким образом, мы рассмотрели трех представителей явления названного нами литературой “задержанных”. Мы уяснили для себя, что последняя состоит из трех тенденций: забвения национального, интеллектуальной реставрации национального, творческой эволюции из духа нации. Мы уяснили также, что маргинальность есть общий знаменатель для всех трех тенденций. В первом случае она стремится ко все большему расширению, во втором — искусственно ограничивается, в третьем — только пробивает себе путь. Таким образом, современная казахская культура — химерное триединство, полюса которого создают поливариантную, деструктивную ситуацию, по существу, размывающую саму почву национального. Самое парадоксальное, что у нас идеологи национального возрождения не творят на родном языке, а творящие на казахском неспособны к подлинному интеллектуализму. К сожалению, литература “задержанных” передержала в себе свои ценности. Мы нуждаемся ныне не в декларациях и идеологемах, а в приоритетном развитии казахского языка, в его духовно-цивилизационном насыщении и культивировании. Что касается русскоязычных казахов, то со всей решительностью надо заявить, что время языкового “инобытия” миновало. Ведь не зря же сказано одним из крупнейших мыслителей ХХ века, что язык — это Дом Бытия. Нам давно уже пора жить в собственном доме.